О нас пишут

Газета "Литературная Россия", № 36, 7 сентября 2007 г.


Газета "Литературная Россия", № 36, 7 сентября 2007 г.


МЕНЯ ЗАПОМНИЛА ВОЛЧИЦА


О книге Юрия Беликова "Не такой. Свод избранных стихотворений" (М., Вест-Консалтинг, 2007).


Юрий Беликов не пишет, а сотрясает. Ударяет, припечатывает, валит с ног — тут подойдут все глаголы прямого действия. Он будто не стихи пишет, а бьет, пробивает, бурит, как шахтер или буровик-взрывник, взрывающий тяжелую породу поэтической словесности. Близкий, на первый взгляд, А. Вознесенскому, он невольно тяготеет к Маяковскому, комплекции и стати его убойных стихов.
Читаешь Ю. Беликова с постоянно напряженными мускулами. И не только рук и ног, которыми обороняешься или атакуешь. Но и с теми, которыми плачут и глотают обиды и горе. Уже первое стихотворение напрягает глотательной конвульсией: "Русский запой" — это когда пьют вместо русской водки русскую судьбу. И не замечают, как выпивают Россию: "Как тут с остановившейся у горла /отчизною отчаянной не спиться? / Я пью, чтоб окончательно не сбыться / и покатиться с черного угора". На то он и запой, чтобы пить все подряд, без разбора. На то он и Беликов, чтобы все в него вошло, вместилось и стало материалом для стихов.
Этот "материал" ворочается в нем, в его сознании, тяжкими жерновами, выдавая на-гора мУку и мукУ его грубо помолотых стихов. Скорее, грубого помола солью, от которой читателю и солоно, и горько, будто его огорчили, обругали, избили. Распятым трамваем чувствуешь себя в одноименном стихотворении вместе с его лирическим героем: "Мне плюнули в лицо юнцы вон те, / из темноты. Казалось, их плевки / Текли и по стеклу, и со щеки. / Мне плюнули в лицо. И я не мог / разбить стекло. Но и стереть плевок". Тема плевка в стихотворении патологически разрастается (9 глаголов, 3 существительных, 1 причастие), обретая структуру и консистенцию плевка. И это стихотворение-плевок ползет и по щеке читателя, отчего делается гадко и оскорбительно. А потом больно — и за себя, и за поэта, оплеванного всем, что его окружает — Родиной и Москвой, людьми и природой, в целом и в частности.
Отсюда и кулаки, и тяжкие камни его слов и строк и вся та агрессия его поэзии, которая отвечает на агрессию мира здешнего, отсеченного от мира Божьего. "Но Родину я видел потому, что мне она выкалывала очи!". Потому и зрение у поэта особое: его глаза выхватывают все "колющее" и "колющееся", мускулы его глазных яблок напряжены, скашивая обостренный взор долу, к земле, ее земной, "слепошарой", вечно провинциальной жизни. Только таким, отяжеленным, выколотым Родиной взглядом, можно было узреть инвалида-"обрубка" из одноименного стихотворения, от которого разит мочой опившегося и опустившегося человека. И вновь гадко и стыдно — не за поэта, а за такую Родину, в которой такие ущербные люди на каждом шагу. Эту дурнопахнущую родину-обрубок невозможно изображать по-иному, чем таким вот выколотым, косящим взглядом.
"Анатомические" стихи Ю. Беликова сплошь ущербны именно с этой, специфической точки зрения. И поэтому все стихи поэта — о родине, лесе, реке, женщинах и т.д. — анатомичны. С той же, уже отмеченной, агрессивной беспощадностью — к себе и стране, плюющимися и оскверняющимися — рисует он и народ этой Родины. Той, который рождает либо инвалидов, либо олигархов, бедность либо роскошь в качестве уродливых экспонатов Кунсткамеры. "Народ валит смотреть на олигарха, / из сауны который, без портков, / идет сигать с расхлябанных мостков". Анатомия этого стихотворения, рассеченного на олигархов и зевак, уж конечно не блещет гармоничными пропорциями: "Люб олигарх мне, а народ отвратен. / И даже отвратителен народ".
Поэту гадко и отвратительно, но он вновь и вновь пишет о дисгармонии мира, основанного не на ценностях, а на неполноценностях. "Мне страшны красноватые шеи в шинельную скатку, / эти пролежни правды, что била штыком под лопатку, / эти рытвины веры, разломы цепных кадыков, / эти синие слепки застегнутых воротников, / застигавших врасплох!". Ассоциации этого стиха под названием "Посвист пуговиц" уводят поэта и на войну, и на пуговицы мундира изображаемого поэтом ветерана, надстраиваясь этажами ассоциаций про "суку, трясущую сосцами ослабших медалей", и про маршала Жукова, и, наконец, обо всем "мире подноготном", который "трещит, потому что пришит" и постоянно рвется.
Эта дикорастущая (см. сборник под редакцией Ю. Беликова "Дикороссы", М., 2002 г.), как неполотый огород, образность выдает в поэте еще один дар, симметричный его анатомической оптике — многословия. Но не графоманского, с его неживыми, пустыми словами, а органического происхождения и произрастания. Слова у Ю. Беликова плодятся и размножаются от соития смыслов и звуков, согласно симметрии корнеслова и корнесмысла. А также благодаря поэтике агрессивного, мускульно напряженного взгляда на мир, который столь симметричен самому поэту, его анатомии и физиологии. Созвучия в стихах поэта пружинят словами-близнецами, раздвигая границы и строк, и смыслов. Бросается в глаза их обилие: едва ли не в каждом стихотворении можно найти такие перекликающиеся слова: "на угоре — с кагором", "окалина — околица — калина", "дыры — дары", "космическом, косматом", "плещет плащ", "ни пяди — дай пять", "трещит — пришит" и многие другие. В идеале Ю. Беликов хотел бы, наверное, превратить весь стих в одно созвучие: "Инесса — иней на осоке, / звон колокольный, сон глубокий, / Инесса — иноки в тени, / Инесса — значит, осенИ…" Но чаще ограничивается одной строфой: "Оборотив для матушки в жар-птицу / всяк персик, а наперсницу — в сестрицу, / сестрицу же в черницу, а черницу — / в чернильницу под нимбом ободка".
Во многих стихах подчеркнут доминирующий звук: "И, правя чопорную речь, / там в певчую швыряет печь / отец твой книг моих дощечки, а мать печет на той печи / причудливые куличи / и кличет дочь плясать от печки". Или: "мне надобно прошлым, поросшим быльем и порошей задавленным стать… / по мне, шаровому, что ниши для вздохов, как слепнущий Шива, сшивал, / шипя, расползались по дому лампасы широких моих шаровар". Кажется, что у Ю. Беликова звук рождается прежде смысла, совсем по-футуристически, и в этом есть свой особый смысл. Нагнетая согласные одного регистра, поэт словно вызывает к жизни стихии давно обездвиженного мира, стараясь удержать их в упряжке единой мысли. В этом трудном деле нужен не только дар (такое удавалось лишь Хлебникову, Маяковскому, Пастернаку и Вознесенскому), но и безусловная уверенность в своих поэтических силах. Не зря он поэт-"супертяж", готовый "сойтись" на поэтическом ринге не с "легковесом Кушнером" или "средневесом Рейном", но с "Павлом Васильевым и Леонидом Губановым, Пабло Нерудой и Шарлем Бодлером". Но главным соперником и собратом, а может, и кумиром — по нашим читательским ощущениям — остается для него Маяковский с исполинской образностью его "Облака в штанах".
Это легко подтверждается то и дело возникающими образами-гигантами: "ящер, влетевший в гусиное время с размаху", "мужчина, как огромный красный дом" и др. Сам герой поэта "то небо до дыр затяжною молитвой истер", то "по космосу шагает взад-вперед", то утверждает, что "здешним солнцем дыру заварю". Написав "Я продолжаю нести бытие братцев моих нареченных…", Ю. Беликов проговорился о ключевом для него. О том, что готов нести бытие как таковое, во всей массе, тяжести и тяготе взваленного на себя супертяжелого веса.
В этом, по Ю. Беликову, состоит суть, путь и миссия поэта-мессии в мире. Назвался поэтом — соизмеряй себя не меньше, чем с Богом, испытай на прочность свое слово, которое, по Библии, должно быть тождественно Богу. Поэту еще предстоит осознать эту диалектику Бого-словия, по крайней мере, он задал себе такую задачу на будущее, как когда-то Маяковский провозгласил себя тринадцатым апостолом: "Он свой оставил знак, и звуком обволок. / Бог — Слово. Это так. Но Слово-то — не Бог". В конце стиха, однако, совсем по-галилеевски, звучит обратное: "И все-таки Он — там". Поэт верит в это, вопреки бессловесной эпохе, назло тому, что слово его "не сбылось", разминулось с его временем. Ибо те, чье слово по-настоящему не совпало с эпохой, как А. Тиняков, — либо в Чистилище с заклинанием "Подайте бывшему поэту!", либо, как И. Тюрин, в Раю ("он мог звенеть бы райскими ключами"). Те же, которые совпали с эпохой, как А. Вознесенский, уже ее пережили, оставшись в своем переделкинском сосновом прошлом, остальные для них — "из тюрем". Ну а те, которые еще не сдаются на ринге поединка с веком и со своим Временем, как Ю. Беликов, по-"супертяжски", по-маяковски грозно вопрошают: "Кто ж там, совея от пиршеств, / клича парчою паршу, / Словом отринутым пишет, / ежели я не пишу?!"
Он готов быть нашим проводником по Аду всех мерзостей здешнего мира, когда пишет об "оплеванных трамваях" или "обрубках". Но только не сторонним наблюдателем. В его стихах цикла с красноречивым названием "… Человек уходит Божий" есть образ китайской розы, которой "чудится", что своим распахнутым бутоном она "всю мерзость мира" поглощает. Или еще более внушительный образ возвращения "матушки", которое означает очищение мира и влечет за собой библейское возвращение блудного сына-поэта в лоно гармонии: "возвращается сын — завершается мира картина".
Но он не Вергилий — это имя уже скомпрометировано в стихотворении памяти В. Астафьева. Там герой не хочет быть экскурсоводом по усадьбе покойного писателя, где "завывают пииты, как черти в аду". Он — сталкер, который ведет читателя по кругам ада и рая своей души и родной земли. Стихи этого раздела под названием "Стихи старого сталкера" — самые, можно сказать, беликовские. В них есть и боксерская мускульность "удара по печени", и грубый помол с "непереваренными кусками" косного бытия, и дикорастущая, непрополотая гладкописью, образность, и всепроникающая рифмовка-переклик смыслов и слов. И, наконец, глубина (она же высота) микро- и макробытия. Столь же неугомонно-маяковская, вызывающе эгоцентрическая, сколь и своеобычно-почвенная, мучительная, а значит, подлинная.
Даже чисто визуально эти стихи напоминают контурные карты материков как результат кропотливого обследования местности. Неравнострочные, часто без рифм-ограничений и регулярной метрики, они будто дублируют пермские ландшафты, географию физическую и метафизическую этих мест. Ведь Ю. Беликов именно здесь сталкер, поисковик-махатма. В одном из недавних интервью он, автор новой книги, так и сказал: "Литературный ландшафт формируется под воздействием геолого-географического… Пермский ландшафт как раз и обусловлен взлетами и пропастями шиханов — береговых скал". Своими учителями он называет "леса и реки", которые и наполнили "корзину" его метафор. Эти метафоры становятся соединительными мостами между ландшафтами Перми и души поэта, через телесное посредство самого автора.
Так появляются гибридные стихи с участием лица, глаз, ладони поэта. В одном лицо лирического героя отражает "дорогу, перекрученную, как простыня, / и надгробные плиты враскид, / чтоб колеса не буксовали". В другом глаз гипотетически усопшего поэта становится универсальным связным с покинутой природой ("чтобы я понимать научился таежные реки") и обретенным потусторонним космосом собратьев-творцов с "виноградным градусом косинки" в глазах (Моцарт, Гумилев, Астафьев и др.). В третьем космос размещается на его ладони, где некогда, на холмах Луны и Венеры, на долине Марса и т. д. кипела земная жизнь, а теперь "космоса вкрадчивый жидкий азот / продолговатую рану ладони / лижет".
На наших глазах созидается целый универсум равных возможностей для любых видений и фантазий поэта, подхватываемых его зазеркальным визави. "У меня исчезает имя", — видит или придумывает он. Следует стихомедитация и в итоге — "сквозь имя твое просвечивают / звезды, звери, свистящие травы, / подбородки других имен". Все здесь находится под воздействием силового поля своих и иных энергий, в причудливой оптике "с толкунцами изменчивых стеклышек". И вот уже НЛО представляется автору как "Нимбы Людского Отступничества" — аурами, потерявшими своих хозяев. Боксер Тайсон расшифровывается как "сон Таиланда", "равный голубке" и, может, самому Христу. А сам поэт мнится себе "всего лишь пугливой тенью собственных стихотворений".
Ю. Беликов рискует, героически творя на грани бреда и меньше всего сверяя строки и строфы со здравым смыслом и с учтивостями школьной метрики и метафорики. Стоит ему ослабить цензуру здравого поэтического смысла, и ему является — из шиханов пермской земли, магмы собственной неупокоившейся души или космической плазмы НЛО — что-то явно нездешнее. Посреди не очень-то древней Греции ему встречаются лох и Архилох, в зоосаде его "запомнила волчица", а в родном доме "иконы излучают", темнея от "запекшейся молитвы".
Так поэзия перерождает поэта, а он — ее, и этот почти химический процесс перерождения, благородной мутации, мы и видим, читая книгу Ю. Беликова. По его словам, "возможно в их (поэтов) организме какой-то особый химический состав. Например, растворены жидкие кристаллы". Эту-то процессуальность перерождения мы и наблюдаем в "жидких кристаллах" стихов поэта. Он "не такой" — и это тоже "жидкокристальная" самохарактеристика, состояние субстанции его души, тела, поэзии на сегодняшний день и год.
"Не такой", значит, еще и всякий, разный, полярный. На одном полюсе он срывается на крик — так что хочется подсчитать частотность этого словоупотребления, дающего соответствующий эмоциональный фон целому ряду стихов. И видно, что это вещий крик пророка, Маяковского "крикогубого Заратустры", пермского махатмы. На другом полюсе — лирическая тишина водной или небесной глади, удивительные строки: "Небо одно лишь не выпустишь в небо, / чтобы опомнилось в небе оно". И тут же он может ошеломить дико эротической сценкой с участием "цветочницы из Михайловского: "Я вые… ее, поставив к дубу раком". На этом фоне раздел "Неперечтенное" со стихами 30-20-летней давности — кажется попыткой вернуть потерянную поэтическую девственность, угостить опресноками после острых переперченных блюд. Это напрасные строки взрослого поэта, редко выпускающего свои книги и потому чувствующего себя обязанным напомнить о своей юности.
Но таков уж Ю. Беликов — поэт разнообразных состояний и настроений, пермяк до глубины души, "избранный" друг сибиряка Миши Тарковского и столь же "избранный" недруг Москвы и москвичей, вроде Ю. Кублановского. Тот Беликов, который, в опровержение своей чеховской фамилии "человека в футляре", начал свою книгу почти по Достоевскому: "Меж Банною и Белою горой…" (т.е. между психушкой и монастырем) и закончил совсем не по-ангельски: "Не трепещи, ангелочек, / и за меня не моли / Времени для проволочек: / то еще не перечли".
Впрочем, в конце книги Ю. Беликов поставил большую и многозначительную точку-стихотворение "Упряжка бабочек", выделенное в особый раздел "Перечтенное". И заставил нас вспомнить авторское определение жанра книги — "свод стихотворений", подразумевающее что-то архитектурное, христиански соборное либо, наоборот, хладнокровно рассчитанное, маяковски монументальное. Вышло же, как мы видели, нечто из "другой оперы", из смежных жанров и наук, и, с позволения сказать, других менталитетов. С этой "сводчатой", архитектурной точки зрения массив стихотворений Ю. Беликова предстает действительно "объектом", только далеко не опознанным — поэтическим НЛО. То появляясь, то исчезая на радарах нашего восприятия, он взрывается протуберанцами вспышек и выбросами магмы, посылает нам лирических героев-гуманоидов своей беспокойной мысли, чертит неведомые знаки на полях. Таким особой сложности знаком и явилось финальное стихотворение (точнее его вторая часть), представляющее собой трансмутацию образов: от пыли захлопнутой (результат "перечтения"!) книги до какого-то феноменального сада. И все это дело рук "упряжки бабочек", которая "с каждым взглядом / сдвигает мир, и он в ее лице / становится и всадником, и садом". Вместо монументального Маяковского тут (в первой части стиха) — "фосфорный" Фет и "набокий" Набоков как предтечи чего-то нового, удивительного. Потому и вместо махаона здесь — махатма, заставляющий вспомнить "Сад разбегающихся тропок" Х. Борхеса и "философскую" бабочку из китайской притчи, которая снится Чжуан Цзы и которой все мы остальные снимся. Если все это и точка, то далеко не завершающая. Скорее, запятая.
Таким и "не таким", "перечтенным" и "неперечтенным" поэт Юрий Беликов и запоминается нам — Махатмой и Заратустрой своей глубинной, как недра Перми, поэзии.

Владимир ЯРАНЦЕВ