ЗИНЗИВЕР № 2, 2005

Павел Кузнецов

Павел Кузнецов родился в 1956 году. Писатель, философ, критик. Автор многочисленных работ по истории русской и западноевропейской философии и литературы. Публиковался в журналах «Вопросы философии», «Новый мир», «Звезда», «Октябрь», «Посев» и др. Автор романа «Археолог» (Лондон: ОПИ, 1992). Член Союза писателей СПб.



РУССКИЙ ЛЕС, ЛИБЕРАЛИЗМ И ДЕМОНЫ РЕВОЛЮЦИИ
 
СОФИЯ

Псковская губерния, Северо-Запад, медвежий угол недалеко от Чудского озера, люди живут лесом и огородом, передвигаются на подводах по лесным дорогам. Зимой около деревень бродят волки, иногда таскают собак, режут скот — кроме электричества и антенн над черными избами за сто лет мало что изменилось. Прямо у большака на холме над селом — высокая деревянная церковь конца 17 века, недавно обновленная, покрашенная, сверкает крытыми жестью куполами. Здесь все настоящее — церковь намолена, дух — ветхий, кондовый, батюшка — старый, исконный, служит здесь лет тридцать, ходит босиком по досчатому полу, проповеди читает как при Никоне, вслушаешься — голова идет кругом. Как-то раз проповедовал, что женщина — «сосуд диавола», бабки серьезно слушали, кивали — феминистки сюда пока не добрались. Место настолько глухое, что при большевиках церковь даже не закрывали — Бог с ней, пускай старухи молятся.
На воскресной литургии народу человек двадцать. Пожилой местный интеллигент, двое городских, работающих при церкви, десяток старух, несколько женщин помоложе, дети, подростки. Местных мужиков нет совсем, в церкви бывают только на крестинах, свадьбах или поминках.
В лесной деревне верстах в пяти от села живет Николай — бобыль лет 50-ти с крестообразным шрамом на большом лбу, человек нормальный, но немного «не от мира сего», считай, деревенский юродивый. Живет в избушке без фундамента, в которой головой стукаешься о потолок. Не хватило леса, двух венцов не доложили: «Да зачем мне одному, — машет он рукой, — все равно помирать…» Он всем помогает, почти бесплатно вскапывает огороды, пьет не часто, словом, разительно отличается от остальных. «Да у него ж дырка в голове», — сокрушенно говорит его мать баба Шура лет 90 отроду. Когда он идет на речку купаться в серых вылинявших трусах до колена, пацаны и девки подсмеиваются над «Колей». «Я вам не Коля, — грозно-равнодушно кричит он, — а Николай Иванович». С виду — обычный мужик, по-своему красивый, живет на инвалидную пенсию. В меру ленив, мечтателен, любит порассуждать, никогда не охотится, не ходит на рыбалку. В нем есть что-то очень застенчивое, то, что по необходимости приходится скрывать. И душа у него, по Тертуллиану, «по природе — христианка». Когда-то в их роду были священники и, возможно, эти забытые корни еще существуют в нем, но при этом он не без гордости заявляет:
— В судьбу я, конечно, верю, но воще-то я — етеист.
Мужик должен охотиться, рыбачить, ходить в баню, пить, блевать, драться, колотить свою бабу или даже из-за внезапной, беспричинной ревности пристрелить ее из двустволки, сесть в тюрьму — все это законное, мужское. Но если он отправится в церковь, будет молиться, он тотчас же утратит свою идентичность, потеряет мужескую силу, «обабится»...
Это похоже на время первоначального христианства, эпоху гонений, когда женщины, рабы и немногие обратившиеся в новую веру умники составляли костяк христиан. Христианство проповедано мужчинами, но изначально рождено и затем воспринято женщинами. Поиск вечной женственности — первозданной потенциальности бытия — всегда сопутствовал исканиям мистиков и философов всех времен и народов. В гностицизме — все еще радикальнее, женское возникает как необходимое саморазличение Абсолюта. Абсолют, чтобы существовать, должен положить себя как Иное. Это Иное, через которое Бог приходит к Самому Себе, и есть женское. Бог открывается женскому, для мужского начала. Он закрыт (Женская вера, как говорили про христианство римские патриции).
Апостол свободы, аристократ, Николай Бердяев, порицая «вечно бабье в русской душе», отождествлял это с «мистическим народничеством», хронической русской болезнью, желанием утратить свою личность, отдаться и раствориться в пантеистической народной стихии, обрести «подлинную веру» темных бабушек и простых людей. В русском церковном православии мужчин совсем мало, до сего дня лица церковных людей — часто лица евнухов, скопцов, андрогинов, а монахи и святые — вообще по ту сторону пола (все же «патриотические» прибавки про воинственный дух православия и чудо-богатырей имеют по преимуществу языческие корни). Утонченный защитник ортодоксии отец Георгий Флоровский, казалось бы, ни в чем не согласный с Бердяевым, именно в этом абсолютно с ним совпадает. В «Путях русского богословия» он цитирует Бердяева с восхищением, повторяя, что старый, бытовой стиль православия навсегда кончился и его больше нельзя восстановить — вера бабушек и простых людей навсегда прошла.
Все верно — народа в этом смысле больше нет: бабки умирают, а деды не знают, как перекреститься. Но если убрать из этого мира «женское», то придется вернуться еще дальше, к истокам. И состояние «мужского мира» сегодня окажется даже не дохристианским, а доязыческим — царством первобытных верований, фетишей, тотемов и табу.
Грехопадение произошло, человек изгнан из рая, но до поклонения стихиям -— солнцу, дождю, ветру, земле — он еще не поднялся.
Tabula rasa: кажется, что история начинается вновь.



ПАНТЕИЗМ

Начало июля, тишина, жара, безветрие. Вчерашний ливень глубоко промочил землю, огороды прополоты, солнце в зените, аист осторожно бродит на лугу перед домом, кажется, что все в округе спит. Надо работать, писать, усилием воли сосредоточить сознание, но вместо концентрации оно растекается, плывет, душа теряет свои границы и сливается с этой травой, замершими березами, с этим небом, неподвижным душным воздухом. Человек пропадает, растворяется, полный паралич воли, исчезновение желаний, мыслей, чувств: ты и мир — одно. Притом каждый простейший акт, каждое действие полно значительности — принес воды, скосил траву, выкупался в реке — и больше ничего не нужно. Состояние, похожее на счастье, которое, если верить венскому психоаналитику, человеку труднее всего долго переносить.
По тропинке вдоль забора идет Коля с ведром за водой, возвращается… Через час с одним ведром идет к колодцу снова.
— Зачем ты с одним ведром ходишь, — кричу я, — можно же сразу два принести!
Он ставит ведро на землю, вытирает со лба пот.
— Ну принесешь два ведра, а потом что делать? — как будто с легкой обидой на жизнь говорит он. — А так принесешь одно, а потом через час еще сходить можно… Давай покурим, что ли…
Подходит, садится рядом на скамейку, затягивается «Примой».
— Эх, жара, — говорит он вздыхая.
— Да, жара и безветрие, — отвечаю я.
— Безветрие, и вишь, как парит, к вечеру, наверное, снова дождь будет…
— Да, похоже на то… парит сильно.
— Хорошо, поливать не надо будет.
— Да, поливать не надо.
Пауза.
— Ну, пойду дальше, — говорит он, — к Федюне зайду…
— Зачем?
— Да дело есть… Посидим, покурим…



ПРАВОСЛАВНАЯ ЭТИКА И ДУХ КАПИТАЛИЗМА

В свое время у Николая была мечта — скопить деньги на «видик» и открыть в деревне видеосалон, начать собственное дело. Если вспомнить Макса Вебера, капитализм и частное предпринимательство проистекают из лютеранско-кальвинистского аскетизма: упорный труд, бережливое приумножение первоначального капитала — залог подлинной жизни. Труженик, успешно возделывающий свою ниву, тратящий много меньше, чем получающий, — прообраз праведника и одновременно эмбрион зарождающейся эпохи человеческого процветания. Заработанные деньги нельзя тратить на себя, их нужно вкладывать в дело и жить как в монастыре — и тогда будет шанс оправдаться перед Богом.
Всем известно, что в деревне денег нет и кредит взять негде. Но если они появляются, потратить их не на что, а сохранить очень сложно. Когда охают над сельской нищетой, не понимают, что деньги, даже в относительно небольшом количестве, для современной деревенской жизни чаще зло, чем добро. Немногие «крепкие мужики» («кулаки» по советской терминологии), обустраивающие свое хозяйство и умеренно пьющие, — в основном люди полугородские. В той или иной степени они прошли через городскую жизнь: для них «золотой телец» не так опасен.
В середине лета в окрестных деревнях начинается «золотая лихорадка», — народ носится по лугам и лесам, собирает лисички и сдает их скупщикам. Это единственное время в году, когда за день можно заработать 300-700 рублей, для деревни деньги огромные (в Европе, куда эти лисички везут через Эстонию, их стоимость возрастает в 20-30 раз). Но сумма в две-три тысячи рублей может стать роковой, ибо люди здесь не просто пьют, а в буквальном смысле пьют до смерти. Однажды Николай собрал лисичек больше чем на тысячу и отправился сдавать их за пять верст в большое село на велосипеде. Там он встретил приятелей и от душевных щедрот решил их угостить. Малопьющий Коля угощал их так долго, что в конце концов напился сам. Пил дня три, пропил все деньги, потом и велосипед тоже, и вернулся пешком весьма в истощенном состоянии, но, слава Богу, живой.
Частное предпринимательство пока не прижилось, и свое дело начать так и не удалось.



МЕССИАНИЗМ

Однажды Колю спросили: что бы ты сделал, если бы у тебя было много денег? Подумав некоторое время, он ответил: я бы поехал в Грецию. — Почему именно в Грецию? — Там тепло, там море, — сказал он. И после некоторой паузы добавил: — И там гречанки такие злые, почти как цыганки. — Ну и зачем же туда ехать, если они такие злые? — А я бы им показал, какой я добрый!..
Баба Шура, родившаяся в деревне и даже при немцах не выезжавшая никуда — ойкумена для нее кончается за соседним селом, — спрашивает у М.:
— А твой-то, говорят, куда уехал?
— Во Францию.
— Да-а-а, бедный, — с искренним глубоким вздохом сочувствует она.



ЖУТКОЕ

Читая С. Максимова, М. Забылина и другие книги по народной демонологии, испытываешь естественное чувство зависти к этой необозримой и многокрасочной жизни, где языческая русская нечисть еще совсем недавно населяла избы и леса и превращала эти скучноватые пространства во что-то странное, жуткое, бесконечно таинственное. Казалось бы, все эти баенники, лешие, полевики, оборотни, кикиморы, ведьмы и колдуньи давно и безжалостно изгнаны из самых глухих чащ и болот (в деревне последняя бабка-знахарка, умевшая заговаривать, умерла лет 10 назад, теперь осталась лишь одна старуха, про которую поговаривают, что если она и не ведьма, то всяко связана с нечистой). Но, к счастью, лес все еще остается настоящим лесом, а не европейским лесопарком, и непроходимые ельники, гибельные болота и вросшие в землю лесные хутора вызывают все то же жутко-сладостное чувство. Ранней осенью, если идти по лесной дороге через сосновые боры, мимо озера Плотичного, сначала не испытываешь ничего необычного: лес как лес — корабельные сосны в светло-зеленом мху, вереск, можжевельник, прозрачное солнце осени, слепней и комаров нет совсем — бродить здесь одно удовольствие. Но если повернуть направо по заросшей Обрской дороге, пройти версты две, перейти болото с острым запахом багульника, дойти до речки Рожни с берегами, изрезанными бобровыми норами, то все вдруг меняется. Лес остается как будто прежним, за болотом снова бор с брусничником, где грибы можно косить косой, переходящий в ольшаник с папоротником, смешанный с елями и редким березняком. И только дальше за рекой начинается дремучая еловая чаща. Уже здесь место тревожное, жуткое — можно вспугнуть глухарей, наткнуться на медвежий помет, услышать на другом берегу страшный треск сухого бревна, не выдержавшего лосиного копыта; поздней осенью здесь бывают волки, впрочем, пока еще не опасные, тем более, если ты с собаками. Но дело не в этом — тут место, где внезапно, необъяснимо тебя охватывает ощущение жути, чувство, что кто-то дальше тебя не пускает и хочется тут же повернуться и пойти назад. Здесь начинается настоящий, древний, языческий, первозданный лес с духами, лешими и демонами, раскинувшийся на десятки километров вплоть до самого Чудского озера. Самые страшные леса — хвойные, на севере именуемые «сюземами», которым этнограф и писатель Сергей Максимов посвящает патетические строки: «В них господствует вечный мрак и постоянная влажная прохлада среди жаркого лета… Всякий крик пугает до дрожи и мурашек в теле. Колеблемые ветром, древесные стволы трутся один о другой и скрипят с такой силой, что вызывают у наблюдателя острую ноющую боль в сердце. Здесь чувство тягостного одиночества и непобедимого ужаса постигает всякого, какие бы усилия он над собой ни делал. Здесь всякий ужасается своего ничтожества и бессилия»… Именно здесь и рождалась когда-то языческая демонология…
Уже будучи в эмиграции, Бердяев любил повторять, что на российских просторах природные духи еще не окончательно побеждены цивилизацией — «поэтому в русской природе, в русских домах, в русских людях я часто чувствовал жуткость, таинственность, чего я не чувствую в Западной Европе, где элементарные духи скованы и прикрыты цивилизацией» («Самопознание»).
Христианство побеждает «древний ужас», изгоняет духов и демонов из природы, человек становится венцом творения, природа — объектом, с которым можно совершать все что угодно. Так возникает техника, цивилизация, либерализм, human rights — христианство отступает под напором своего неблагодарного потомства — и в результате остается линейный, прозрачный и стерильный мир одномерных людей и супермаркетов. Так что именно до конца непобежденное и непреодоленное язычество, так полно и плотно впитанное православием, преградило дорогу «прогрессу» и оставило эти избы и леса нетронутыми еще на одну-две сотни лет.
Коля немного побаивается ходить в дальние леса — первобытный страх тоже живет в нем. К тому же, как полуязычник, он (да и не только он) страшно боится мертвецов и всего, что связано со смертью — за версту обходит сельские кладбища и старается не бывать на похоронах. Это похоже на тот самый доисторический ужас перед покойниками, описанный еще у Фрэзера, который накладывал табу даже на произнесение имени отошедшего в мир иной. Иначе можно потревожить дух умершего, он будет являться во сне и мучить живых.
На вопрос же, сталкивался ли он с лешими или домовыми, Николай отвечает отрицательно.
— Но, воще-то, может и есть они, черт их знает… Иногда просыпаюсь утром — кто-то как будто душит за горло, ни встать, ни сесть…
Тогда хоть он и «етеист», прибегает к испытанному средству — три раза осеняет себя крестным знамением и нечисть тут же исчезает.
— И все-таки почему в лесах ни леших, ни полевых совсем не осталось?
— Не знаю, — отвечает он. Потом, задумавшись, говорит: — Может, потому, что люди стали хуже леших, так что куда они теперь… Надобности в них нет.



ЛИБЕРАЛИЗМ И ДЕМОНЫ РУССКОЙ РЕВОЛЮЦИИ

И сорок лет спустя мы спорим,
Кто виноват и почему.
Так в страшный час над Черным морем
Россия рухнула во тьму.
Георгий Иванов

Впрочем, с исторической точки зрения на русское язычество можно взглянуть совсем по-другому.
Либерализм возник в Британии, своим происхождением он обязан родовому поместью gentleman´a и регулярному английскому парку.
Если ехать на псковщину из Питера по киевской трассе, то верст через пятьдесят в селе Рождествено по левую сторону на холме возникнет обветшавшая усадьба (недавно, впрочем, сгоревшая и частично отстроенная заново) с остатками роскошного парка — бледный призрак несчастного российского либерализма. Когда-то в этих благословенных краях между фамильным имением баронессы фон Корф и усадьбой Рукавишниковых произрастали первые побеги отечественного «конституционно-демократического» свободомыслия и здорового индивидуализма, которые Владимир Дмитриевич Набоков со товарищи столь упорно пытались привить российскому «соборному» дичку. Все источники рисуют необыкновенно благородный образ: просвещенный барин, бережно обращавшийся со своими крестьянами, богач, англофил, денди, в недавнем прошлом близкий ко двору, мужественно защитивший в 1922 году в Берлине апостола либерализма Павла Милюкова, был в своем роде «умеренным революционером», всячески демонстрировавшим неприятие самодержавной власти. «Став одним из лидеров конституционно-демократической партии, мой отец тем самым презрительно отверг все эти чины, которые так обильно шли его предкам. На каком-то банкете он отказался поднять бокал за здоровье монарха — и преспокойно поместил в газетах объявление о продаже придворного мундира», — не без гордости напишет в «Других берегах» Набоков-сын, столь презиравший всякую «политику», «союзы», «партии» и глуповатое революционное фрондерство, но в ностальгической истоме прощавший это своему отцу. Его роскошный особняк на Большой Морской в Петербурге (вокруг него всегда вертелись «назойливые, но безобидные шпики») становится мозговым центром кадетской партии, составлявшей ядро легального освободительного движения. Бесспорно, здесь собирались образованнейшие и благороднейшие люди, адепты конституционного строя и народной свободы. «Мы мечтали мирным путем, через парламент осчастливить Россию, дать ей свободу мысли, создать для каждого обитателя великой Империи без различия сословий и национальности просторную и достойную жизнь», — вспомнит уже в эмиграции в своих восхитительных по наивности мемуарах «На путях к свободе» барыня-активистка кадетской партии Ариадна Тыркова-Вильямс.
Но странным образом все это удивительное племя бывших придворных, просвещенных помещиков, знаменитых адвокатов, либеральных профессоров и земских деятелей — как напишет та же мемуаристка — обладало поразительным нечувствованием реальной России. Извечный комплекс славянской провинциальной неуверенности приводил к тому, что западным философам, правоведам, экономистам они доверяли больше, чем собственному опыту. К этому примешивалось столь же характерное непонимание живых людей и «живой жизни»: «Если бы политика была бы шахматной игрой, а люди деревянными фигурками, П.Н. Милюков был бы гениальным политиком», — язвительно заметил его извечный оппонент Петр Струве. Но видящий соринку в чужом глазу не замечает бревна в собственном. Та же Тыркова-Вильямс в полной мере возвращает это обвинение своему учителю и единомышленнику: Струве «больше жил книгами, людей замечал не сразу и на них смотрел через подзорную трубу… Рассеянный, погруженный в свои мысли… он проходил мимо людей, как мимо травы».
Здесь можно вспомнить, что для Набокова-сына главный жизненный порок — эстетическая, художественная и, наконец, человеческая слепота. В его текстах возникает множество образов «русских общественников» — слепых поводырей, с глазами и душой, «совершенно равнодушными к зрительным впечатлениям», начиная с Чернышевского и кончая многочисленными друзьями и соратниками своего отца. Так они проглядели демонов, рвущихся к власти, хотя, казалось бы, не увидеть их было нельзя. В рассказе «Истребление тиранов» главный герой, живущий при полицейском режиме, вспоминает свою юность, когда его брат-революционер дружил с нынешним тираном, и удивляется, почему в молодом революционере тогда «никто не заметил длинной угловатой тени измены, которую он всюду за собой влачил». Тень измены (как ее увидеть?) — это другой ракурс, но сущность от этого не меняется. Те, кто хочет изменить мир и вести кого-то куда-то, должны чувствовать мир, обязаны видеть и понимать в нем главное.
Увы, все лидеры по определению подслеповаты: обязательные шоры на глазах позволяют видеть лишь желаемый сектор реальности, концентрировать энергию и вести людей за собой. Если же воля недостаточна, интенсивность энергии слаба — крах неминуем, что и произошло с российским «освободительным движением». Им всем пришлось расплачиваться по-разному: Милюков отделался легким испугом — в Париже его сначала крепко поколотила зонтиком какая-то разгневанная аристократическая старушка, а Набоков-старший в Берлине спасся от пули обезумевших монархистов, но поразительным образом ничто не изменило его мировоззрения до самой смерти в 1943 году. Больше всех доставалось либеральному социалисту Александру Федоровичу Керенскому, ставшему в своем роде Агасфером русской эмиграции, вынужденному нести бремя вины за крушение Империи на своих плечах. Роман Гуль в мемуарах записывает рассказ друга Керенского Владимира Зензинова, как однажды Керенский «бежал» по парижским улицам, некая русская дама с девочкой остановилась и «громко сказала девочке, показывая пальцем на Керенского: «Вот, вот, Таня, смотри, этот человек погубил Россию!.. Слова этой дамы подействовали ужасно, и он несколько дней был сам не свой». Тут же Роман Гуль передает потрясающую историю про то, как ныне совершенно забытая «бабушка русской революции» народница Екатерина Брешко-Брешковская, «называвшая Керенского не иначе как Саша, подавала ему истинно государственный совет спасения России. Она говорила Саше, что он должен арестовать головку большевиков как предателей, посадить их на баржи и потопить. «Я говорила ему: «Возьми Ленина!» — а он не хотел, все хотел по закону. Разве это возможно было тогда?.. Посадить бы их на баржи с пробками, вывести в море — и пробки открыть… Это как звери дикие, как змеи — их должно и можно уничтожить. Страшное это дело, но необходимое и неизбежное»».
Но ни «Саша», ни остальные, с их воспитанием и фантастическими идеалами, безусловно, не были способны на что-либо подобное. Более того, они не увидели самого простого — как будто никто из них не выходил за пределы усадебного парка и не замечал, что за дубами, липами и тополями начинается языческое царство кикимор, леших и водяных, трущобный ужас, русская жуть, «лесная смердяковщина» (недаром они так не любили и не понимали «реакционера» Достоевского). Но что говорить о либералах, когда даже проницательный Розанов в «Апокалипсисе нашего времени» все замутил и перепутал, взвалив вину за революцию на христианство. Но как раз не христианство, будто бы подавившее «здоровое язычество», стало причиной катастрофы, а напротив, слишком тонкий, неглубокий слой христианской культуры, лопнувший как мартовский лед: древний ужас выплеснулся на поверхность и утопил в крови тысячелетнюю Империю. Вглядываешься в фотографии «второго ряда» большевистских лидеров — всех этих калининых, крыленко, бокиев, ягод, ежовых, радеков, ярославских и прочих, и кажется, что видишь лица упырей, вурдалаков, водяных, оборотней, до поры до времени томившихся в тверских, псковских чащобах или за чертой оседлости и выброшенных наверх темной революционной мутью (в городах, конечно же, этой «тьмы» таилось не меньше). Кстати, позднее некоторые эмигрантские историки (например, Николя Верт) не случайно будут говорить о чисто языческой подоснове иррациональной демонологии сталинских процессов, столь напоминавшей «охоту на ведьм».
Когда сегодня горюют об очередном крушении российского либерализма -— уже совсем другого, далеко не столь благородного и бескорыстного, — забывают именно об этом. Русская история движется по кругу. Что стало с русским лесом за сотню лет? Конечно, он изрядно поредел, но занимает почти те же пространства — тысячи верст боров, ельников, степей и болот, где по-прежнему «закон — тайга, а прокурор — медведь». Какой возможен либерализм в бобровом и медвежьем царстве?! Недаром партию власти в Кремле окрестили «медведями». Народу это понравилось, и за «медведей» он проголосовал. В окрестных деревнях все были за «медведей» -— все-таки свои, родные, лесные.
Сто лет назад в Государственной Думе Владимир Дмитриевич Набоков произнес знаменитую и страшно крамольную либеральную фразу: «Исполнительная власть да подчинится власти законодательной!»
Подчиняется до сих пор.