Поэзия
Александр ЧЕРНОВ
Поэт. Член Союза российских писателей. Участник антологии «Русская поэзия ХХ век. Антология» и многих других антологий и альманахов. Публиковался в изданиях: «Вестник Европы», «Дети Ра», «Футурум АРТ», «Журнал ПОэтов», «Родомысл», «Сетевая поэзия», «Зинзивер», «Сибирские огни» и др. Живет в Киеве.
НА ПАТРИАРШЕМ ПРУДУ
* * *
Екнуло сердце у Клавдии,
чуткое на ерунду:
птицы из Новой Зеландии
на Патриаршем пруду.
Явно закончилась песенка
серых и белых гусей.
Дряблою косточкой персика
канул на дно Колизей.
В тине окислился перечень
кинутых в воду монет.
Крякают утка и селезень —
эха возвратного нет.
* * *
Я с детства был веселый малый,
к словам доверчивый, как лох.
Сияли в небе драгметаллы
двух поэтических эпох!
Под монастырь подвел характер.
Неповторимый путь земной,
как золотая лихорадка,
чуть не закончился в пивной.
Опохмеляясь по утрянке,
на тонкой ниточке вися,
я представлял, как серебрянкой
оградку красили друзья.
Не надо подвигов и славы.
Прощай, пивная и трактир.
Один среди чистейших сплавов
стихов не пишет ювелир.
И не сажает на колени
хмельных девах из ПТУ,
и не зовут его коллеги
лупить вокзальную братву.
Не рвет от ворота рубаху,
не перехватывает нож...
На сумасброда, на гуляку,
на человека не похож.
* * *
По силуэту утонченному
с очаровательным лицом
я сублимирую по-черному
в районе под Череповцом.
А ты летишь в латинском танце и
флиртуешь с клубною гурьбой.
Я представляю нуль дистанции
между партнером и тобой.
От пяток светишься до темени
салютом чувственным… Смотри,
разлуку выдумали демоны,
а это — те еще хмыри.
Они в коктейль вина и музыки
такой добавили дымок,
что женщины снимают трусики
и тело бреют возле ног.
Чтоб между полными бокалами
от возбуждения лакун
дрожал тактильными сигналами
малиновый рахат-лукум.
* * *
Оплавились и обезлюдели
Морского вокзала ступени,
и совокупляются пудели,
которые по уши в пене.
Прибой наседает на бакены,
на всплывшие донные мины;
такой же, как между собаками,
не слышно любви между ними.
Сезон умирает без паники,
без разоблачений мороки,
бесхозных размеров купальники —
качели канатной дороги.
Владелица псов и бюстгальтера
(до лета — в гипнозе глубоком)
на пузо воздушного лайнера
глядит океановым оком.
ЛЕТУЧИЕ МЫШИ
Из полуразрушенной ниши,
сквозь ветхий чердачный проем
проникли летучие мыши
в мерцающий микрорайон.
Рассеянные киловатты
светильников разных систем
чертили полет угловатый
на бледных поверхностях стен.
Летучие твари. За ширмой,
покуда фонарь не иссяк,
на радость породе мышиной
висел насекомых косяк.
От мошек, глазами чуть видных,
Творцом завершенных едва,
до бражников самых солидных,
как мертвая голова,
природа заполнила ярус
такой разношерстной гурьбой,
назвав пожирания ярость
за существованье борьбой.
И каждую ночь, возбуждая
потуги бессонных умов,
в ней бодрствует нечисть живая
среди проводов и домов.
Неровные частые взмахи
развернутых кожистых мышц.
За все безотчетные страхи
в ответе летучая мышь.
За горечь фантазии бедной,
за каждую мрачную мысль,
за муки любви безответной —
в ответе летучая мышь.
Пускай поражает живучесть
и разнообразье пород,
не все ж — незавидная участь
быть символом наших невзгод.
Лишь тени нечеткий рисунок
случайно в окне промелькнет,
ребенок заплачет спросонок,
и жалобно мать позовет.
* * *
В полном имени — треть Александра.
От Подола в Купеческий сад
поднимусь. А за мной саламандрой
по газону вползет листопад.
Встречу полузнакомого бомжа
(много их забредает сюда)
и подумаю: «Боже, на ком же
до тряпья отыгралась судьба?»
Я немного моложе, но разве
до того уже вышколен сноб,
что меня обойдут эти язвы,
эта грусть и похмельный озноб?..
Чем же выделен так среди прочих
отставник, пожилой Козерог,
от осенних наветов и порчи,
чтобы шляться, не чувствуя ног,
по кустам, по пивным, по траншеям,
по Сувидским и Брянским лесам…
Неужели когда-нибудь шею
мне свернет Александровский сад?
* * *
Никаких сомнений быть не может:
правомочно высшее жюри
чередой морозов и жары
языки развязывать у мошек.
Только в дохлых песнях нет обмана,
потому любая Божья тварь
посреди гламурного тумана —
самый натуральный календарь.
Ведь не для того среди развалин
на раскопках города Итиль
ангелов когда-то рисовали,
чтобы я сказал: — Звериный стиль.
МАРЬЯ-ЛЕНА
В столице Лапландии Рованиеми
рыбак узкой финкой царапает имя
на вяленой рыбине. Тусклый фонарь
видать на просвет через тулово сельди,
как если на солнце смотреть сквозь янтарь,
как если на месяц смотреть через сети.
Рыбак узкой финкой царапает имя.
Прочесть невозможно глазами сухими,
на страшном жаргоне нельзя не кричать.
Табачные искры. Кристаллики соли.
Привычная трубка. Ножа рукоять.
И мертвая рыба рыдает от боли.
Но букву за буквой, безмолвно и твердо,
как будто ледник нарезает фиорды,
язык прикусив и смахнув чешую,
усилием воли, проворностью стали
рыбак продолжает работу свою.
И радость нельзя отличить от печали.
* * *
В лазарете щиплет корпию
милосердия сестра,
а высокоблагородие
щиплет мягкие места.
Вызов плоти абрикосовой
невозможно побороть.
После долгих битв с матросами —
наслаждения щепоть.
Исцелиться без посредника —
офицерская мечта,
если сзади нет передника,
нету красного креста.
В забытьи коснулся. Вроде не
куртуазный маньерист.
Ампутирована родина
в столбняке соленых брызг.
Черный Понт вздымает палубу,
полумертвый стонет груз…
Не напишешь туркам жалобу
на покинутую Русь.
АРМЕНИЯ
Оставь у подножия дрожь и усталость,
пускай запинается грамотный чтец —
сквозь страх слово «страсть» произносится «старость»,
но мы не меняем коней на овец.
Простор поражен, будто выстрел ружья,
но возраст людей измеряют веками.
И, словно шаля, допотопные камни
легко поднимает мизинец ручья.
Из тьмы непроглядной подземного лаза
взойдя по корявым извивам лозы,
сияет в зрачке виноградного глаза
одухотворенное пламя слезы.
Как будто средь ясного полудня кто-то
нездешний, по внешнему облику — гость,
свечные огарки выносит из грота
и лепит руками нелепую гроздь.
Не каждому встречному это под силу,
перстом безымянным на Млечном Пути
над каждым младенцем зажечь по светилу:
— Свети!
Вдруг эхо такой стариной отзовется,
когда, заряжаясь от сабель кривых,
в магнитных подковах Месропа Маштоца
почувствовал силу армянский язык.
Прописаны буквы, как звенья кольчуги,
замесом чернил на крови и золе...
Чело положив на усталые руки,
неведомый мастер сидит на скале.
Вернее, в скале, и «Мыслитель» Родена,
веками сокрытый в глухом валуне,
с чуть слышным акцентом поет вдохновенно:
«Кавказ подо мною. Один в вышине...»
* * *
Гортанные слышу звуки,
хлопки волосатых рук.
Листают башибузуки
тургеневский «Бежин луг».
Чужая душа — потемки,
но светится город Керчь.
Моряк утащил у тетки
учебник «Родная речь».
Беспечные волны пляшут
протяжные, как гудки,
и с воплями: «Бяша, бяша!» —
хватаются за грудки.
А месяц кривой и узкий
оскален беззубым ртом.
Челночный паром стамбульский
не вырубишь топором.
ПОЛЕСЬЕ
1.
Я в ночном восьмилетнем саду,
в полусне, в полосе невесомости
ощутил притяжение совести
у безлюдных планет на виду.
Там по пояс белели стволы
и струилась волна испарения
просветленная, как озарение,
через фосфорный слой полумглы.
Там секунда полгода текла
в световоде качнувшейся яблони,
и от переизбытка тепла
обменялись два атома ядрами.
А потом две соседних звезды
полыхнули оранжевым спектром,
будто эти сигналы беды
наугад были посланы пеклом.
2.
В укромном углу бесконечной вселенной,
в деревне какой-нибудь обыкновенной,
в глубинах холодного времени года
представлена зримо родная природа.
Когда восходящий поток снегопада
возносит деревья над уровнем сада,
тогда повседневная наша забота
сменяется древним инстинктом полета.
Чтоб каждый проникся такой неподдельной
тоской безотчетной, печалью метельной,
но эта печаль не доступна для слуха,
как шаль — из тончайшего козьего пуха.
3.
Полесье — самый лучший лекарь,
когда, оставшись сам на сам,
брожу пешком, как местный егерь,
по здешним смешанным лесам.
Неутомимо и заядло
перекликаясь день-деньской,
стволы осин гвоздят два дятла:
трехпалый дятел и седой.
Как после длительной болезни
преувеличен каждый звук,
и до абсурда бесполезны
плоды естественных наук.
В начале бодрого столетья,
в минуту слабости своей
я не стыжусь просить бессмертье
у птиц, деревьев и зверей.
Но, лишь разбрасывая стружку
в разгар атаки лобовой,
мне отвечают за кукушку
трехпалый дятел и седой.
* * *
С утра вокзала здание
заляпано дождем,
но в зале ожидания
состава мы не ждем.
Неистово целуемся,
лобзаемся взасос.
Какая же ты умница.
Какой же я барбос.
Какой восторг питательный
для вен и для аорт —
подогнанный, приталенный,
с иголочки фокстрот.
Зажмуренными лицами
мы так друг к другу льнем,
что вздрагивает искрами
загубленный объем.
Но все скамейки заняты,
стоим в обнимку здесь
в лучах транзитной зависти,
хоть люстру перевесь.