ЗИНЗИВЕР № 6 (62), 2014

Перекличка поэтов


Сергей ПОПОВ
Поэт. Родился в 1962 году. Окончил Литературный институт им. А. М. Горького. Печатался в журналах «Новый мир», «Арион», «Москва», «Дети Ра» «Юность», «Зарубежные записки», «Интерпоэзия», «Волга», «Зинзивер», «Новая юность», «Футурум АРТ», «Литературная учеба», «Крещатик», «Подъем» и других. Автор многих книг стихов и прозы (в их числе — Папоротник. Стихи. — Спб: ЛИО «Редактор», 1992; Транзит. Стихи. — Воронеж: Литературный фонд России, 1997; Вопрос времени. Стихи, поэмы. — Воронеж: Издательство им. Е. А. Болховитинова, 2005; Встречи без продолжений. Роман. — Спб: Алетейя, 2007; Воронеж etc. Книга стихов. — М.: Вест-Консалтинг, 2011; Мыльный пузырь. Роман. — Спб: Алетейя, 2011 [переведен на нем.]; Обычай исчезать. Стихи и поэмы. — М.: Вест-Консалтинг, 2012). Победитель Всероссийского литературного конкурса им. Маковского в номинациях «стихи» и «поэмы» (2004). Победитель Международного поэтического конкурса «Перекресток» (Германия) журнала «Крещатик» (2007). Обладатель Специального приза Союза российских писателей Международной Волошинской премии за лучшую поэтическую книгу года (2010). Лауреат премии журнала «Дети Ра» за лучшую поэтическую публикацию года (2011). Лауреат премии литературной газеты «Поэтоград» за лучшую поэтическую публикацию года (2011). Лауреат премии газеты «Литературные известия» за лучшую поэтическую публикацию года (2014). Член ПЕН-клуба (Русский ПЕН-центр), Союза российских писателей и Союза писателей ХХI века. Живет в Воронеже.



КРАТКИЙ ВИЗИТ
 
*   *   *

Пока окрестная пурга проходит мимо
и чайник крышкой громыхает на плите,
над вешней Австрией, рассказанной и мнимой,
гуляет песенка в воскресной темноте —

мерцают сызнова над Веной черепичной
диезы праздника без имени, и весь
бедняцкой прихоти, бессоннице скрипичной
то там аукается пригород, то здесь —

беспечной беженкой из весей виноградных
туда, где муторный до дрожи рыбий жир
в суровых бабушкиных каплях аккуратных
страшит любителя коверкать падежи.

И эти затемно будильниковы трели,
и поступь тяжкая автобуса по льду —
январь пропраздновали, елки прогорели,
и всю на пении пропели ерунду.

А третьей четверти тягучие чернила
не иссякают в синей ручке поршневой —
как жизнь куражилась, как скрипочка горчила,
в предсонный обморок, врываясь не впервой.

И прежде нежели вдохнуть дунайской тины,
склонять для завтрашнего русского пойдешь
слова, которыми едва переводимы
пурга и дерева разбуженного дрожь.



*   *   *

В закатной витрине — и Статсопера
и зарево дня на пути во вчера,

и позавчерашний трамвайчик чудной,
и певчая женщина рядом со мной.

И только подумать — еще полчаса
и буйного света сойдет полоса.

А там — и навовсе не станет полос
восторга и славы, бесславья и слез.

Но если ты часом внутри полосы —
почаще сквозь слезы гляди на часы.

Пусть огненный ангел и выест глаза,
но пламенной будет за это слеза.



*   *   *

Итак — в сумерки, в сумерки. На узкую дорожку между зацветающими вишнями и каштанами. И — вверх по крутому холму, никуда не сворачивая — в сползающую навстречу тень.
Временами древесные лапы вытягиваются из-за оград, расталкивают непроглядный воздух, смыкаются над головой. И тогда словно оказываешься в тоннеле — живом, внезапном, пугающем. Звездная ли пыль искрит под ногами или всего лишь мелкий ребристый гравий? Чреватые нетерпеливой белизной бутоны или безумные глаза неведомых существ смотрят пристально сквозь мелкий штакетник? Огромный костер из прошлогодних листьев или сияющая по случаю гостей усадебная терраса видится далеко на возвышенности?
Хочется скорее приблизиться, рассмотреть, впитать свет. И потому ускоряешь шаг, увлекаешься, почти бежишь. И уже совсем вблизи понимаешь…
Никакое это не лиственное пламя и не дружеская на пленительном пленэре вечеринка. Это другой мир, где множество маленьких фонарей горит над тесовыми дверями погребков и распахнутыми воротами винных садов, где позеленевшие часы на церковной колокольне терпеливо отмеряют уже не одно столетие, где сюртучный оркестрик на тесной площади прилежно выводит штраусовские рулады. Еловые ветки точно флаги торчат над оконцами харчевен, в отполированных тысячами подошв игрушечных кубиках мостовой отражается перепляс световых гирлянд и похожие на отставных генералов швейцары с достоинством склоняют седые породистые головы. Что-то напевают себе под нос круглолицые торговцы сосисками, гордо вышагивают ряженые зазывалы в тирольских шапочках с перьями, безоблачно улыбаются светловолосые мороженщицы в кружевных передниках.
Это же Гринзинг, Гринзинг! Волшебная сказка из недр дошкольных простуд, сумбурных снов, потрепанных книжек. Темные, в замшелых лесах горы будто тяжкие волны надвигаются на владения веселого света. Но ясно, что угроза их иллюзорна, обманчива, ритуальна. И самое страшное не сбудется никогда.
И шустрые стайки улыбчивых японских пенсионеров и завтра, и послезавтра будут организованно снимать на видео побелевшие от бесчисленных дождей мемориальные доски. Не перестанут бойко расходиться в сувенирной лавке альпийские колокольчики. И никому не расхочется отведать того самого яблочного штрудня. И не стихнет шипение гравия под подошвами на окрестных тенистых тропах…
И на обратном пути наклоняешься, поднимаешь причудливый камешек и воровато засовываешь его в карман, по-пацански загадывая унести сказку с собой. И уже в номере, обнаружив дыру, закуриваешь, открываешь балкон и смотришь, смотришь не мигая в сплошное черное.



*   *   *

Длится медленный мутный поток
безо всякой оглядки на лица —
перелески ли, села, столица —
все на юго-восток.

Нефть, щепа, водяные жуки
не торопятся к дальнему устью —
от портов к захолустью
им бродяжить с руки.

И течет, различи, не течет —
стоит только войти в эту реку,
и поблазнится свет имяреку —
станет время не в счет.

И тогда поминай,
как того соглядатая звали —
отзовется едва ли
глухонедрый Дунай.

Это Габсбургов кровь и зола
укрываются в тине придонной —
под водой многотонной
вся имперская мгла.

То игла из-под ила сверкнет
потускневшего шпиля,
то открытого автомобиля
фары выцветший йод.

И поди разбери
эти ментики и позументы —
за волнами не орденской ленты
дна не видно внутри.

Только нефть со щепою в чести
на заминках теченья.
Почему ж от свеченья
взгляда не отвести?



*   *   *

И Шуберт на столе, топочущий вприсядку,
и крали у стола, и други под столом.
Гармония верна гульбе и беспорядку —
грядущее вразнос и сущее на слом.

Холмы, черным-черны, в окне горбатят спины,
листвою до стекла добравшись аккурат.
И небеса во тьме таят свои глубины —
безропотны, и тем опаснее стократ.

Он чарку мимо рта еще перепрокинет
и голову на стол приладит тяжело.
И весело пройдет мелодия навылет
рассудку вопреки и каверзам назло.

Пусть горек виноград и небо под вопросом,
угрозы не спасут безумцев ото сна,
где душам цепенеть и петь скрипичным осам
про то, что жизнь не в счет, коль скрипочка честна.



*   *   *

Очередной бесцельный рейд
по Рингу и вблизи…
Где проживал папаша Фрейд,
не мнись — притормози.

Тут слишком улица крута —
стремглав ныряет вниз—
к окну, где Зяма-борода
над выкладками кис.

Глядел в окно на чахлый ряд
фаллических дерев
и устремлял подале взгляд,
условности презрев.

Горели линзы до утра
на трепетном носу…
Ей-богу, будто бы вчера
корпел он там внизу.

В непрезентабельной плоти
гнездился колкий бес…
Нет-нет и сплюнешь по пути,
чтоб выморок исчез.

Тянул бы лучше с крендельком
в кафешке кофеек —
и почему все кувырком,
осталось невдомек.

А для чего?.. Ты за? Я за.
Зачем нырять до дна —
там слизь и мрак —не трать глаза —
все искра не видна.

Айда наверх! Там шум и гам —
шампанская стезя
искрить и шпарить по верхам
о том, что знать нельзя.



*   *   *

Жаркое с капустой, глювайн разливной.
Весенняя морось висит за спиной.

И тычется в спину блажной ветерок
у столика на перекрестьи дорог.

В ненастные дни предальпийской весны
прикидки пусты и пути не ясны.

И только имбирь заварного вина
горючую блажь выжигает до дна.

Недужную дрожь, заскорузлую кровь.
Зажмурься и сызнова мелочь готовь.

Какого рожна ей тесниться в горсти?
И к лучшему — что ничего не спасти.



*   *   *

Когда уходишь в небо по кривой
весенним днем над жухлою травой,
сочится вдаль безлюдная река,
где брезжат грозовые облака.

А ты и сам, нечуток и летуч,
уже вот-вот щекой коснешься туч —
и заискрит небритая скула,
и кожа жизни выгорит дотла.

Над Пратером расправится огонь
и чертово застрянет колесо…
Ребро кабинки судорожно тронь
и глянь непоправимому в лицо.

Не будет ничего и никогда —
суха непроворотная вода,
черны береговые небеса…
И все, что можно смочь — глаза в глаза.



*   *   *

Приземистые толстостенные строения, ровные прямоугольники внутренних двориков, правильные шеренги неоперившихся саженцев. Едва ожившие газоны, аккуратные таблички, суровые двери. Чудится, что вот-вот и вывернется из арки хмурый караул, промарширует по периметру, двинется за ворота к дежурке…
Но в проеме негаданно возникают долговязые, бредущие в обнимку студиозусы. Мятые майки, линялые джинсы, сбитые кроссовки. Нечесаные пряди, острые ключицы, бесцветные глаза. Подростковая худоба делает их почти бесплотными, словно сотканными из наркотического дыма, готовыми через минуту развеяться вдрызг по первому же ветерку… И они исчезают в угловом проеме так же вдруг как и нарисовались.
И теперь — лишь ритмичные толчки механических поливалок, пульсирующая капельная радуга, робкая травяная зелень. Разборные беседки-павильоны, редкие струганные лавочки, чистый гравий ровных дорожек. Два-три позеленевших мраморных изваяния, столько же пустующих пьедесталов, столько же следов-квадратов от их близнецов-соседей, волею судьбы определенных на свалку.
А в сопредельном дворике нет и того. Узкие оконца аудиторий смотрят с четырех сторон на отполированную подошвами вчерашних школяров брусчатку, свет отражается в ней как в зеркале и наотмашь бьет по пластиковым фрамугам. Кампус пуст — будто в воду канули бытовавшие здесь некогда гвардейцы, явившиеся на смену серобородые, похожие на добрых божков профессора, длинногривые и ветроголовые их питомцы. Время берет паузу.
А между тем солнце нынче вовсе не каникулярное. Шлангует, лентяйничает напропалую, нехотя пригревает разве что в полдень. Живо еще переменчивое мартовское дыхание. А заложники наук — словно разъехались после сессии и бог весть когда вернутся. И бравые служивые давным-давно выступили как один в бессрочный поход. И кто защитит входные ворота от неприятеля? И важна ли кому беззащитная твердыня? И каким бременем чревато вторжение?



*   *   *

Колонной ломаной чумной
в немыслимой близи
к Святому Стефану спиной
любуешься в грязи.

Под разгулявшимся дождем
среди ручьев и луж
цепной напрасен окоем
для отлетевших душ.

О, несусветный ангел мой,
шагни через барьер!
Везде оплечь чума чумой —
больна музыка сфер.

А потому не бойся сплошь —
не угадать, когда…
Висит сплошной нечистый дождь
и ноют провода.

Каштаны в почвенном желе
продеты нагишом —
как будто Эгона Шиле
шальным карандашом.

Ведь все на свете — баш на баш —
недужная душа
и окаянный карандаш,
раскаянье и ржа…

Пока на Грабене — водой
по каменным телам,
густеет сумрак молодой
с безумьем пополам.

И ловят камню вопреки —
бессмертье — не вопрос —
в корнях дерев чумовики
живую ярость гроз.



*   *   *

— Нет, спасибо. Газету и кофе. Достаточно…
— Да, я знаю — с утра пробирает нешуточно…
— Тем не менее, все же снаружи — вон там. Замечательно.

— Вы здесь тоже проездом? Да нет, мне и встречи достаточно…
— О, я чувствую, вы рассердились нешуточно…
— Тем не менее все ж улыбнулись. И то — замечательно.

— Не коситесь вы этак, мне прежних романов достаточно…
— В этих волнах, поверьте, шутя потрепало нешуточно…
— Только всякая из прокатившихся волн замечательна.

— Мне — все дело к тому — нынче и монолога достаточно…
— Нет, не надо ответа — а то разгорится нешуточно…
— А лишь эта минута сильнее всего замечательна.

— Если выйдет сказать — то и этого будет достаточно…
— Но для этого следует, чтоб пофартило нешуточно…
— И не всякий, увы, понимает, что карта сия замечательна.

— Ох, не всякий ответит, чего ему будет достаточно…
— Мне вот — кофе и прессы — а то разгорится нешуточно…
— Но что делать, когда все вокруг лишь во пламени и замечательно?



*   *   *

Что проку соваться апрель удержать?
Нельзя оставаться. Пора уезжать.

И много ли толку, что лето вблизи,
когда расставанье всю жизнь на мази?

И главное счастье — момент улучить,
судьбу околпачить, стезю различить.

Чтоб праздник разъятия сбылся как нож.
Шутя не отрежешь — ничем не вернешь.

Разрезанной тучи над корпусом крен.
Альпийские кручи, гашеный шенген.



*   *   *

Не иначе как в сумерках налегке
спорым шагом — и рядом чтоб — никого —
с мятой банкой «Ридбергера» в руке —
пусть ночное множится вещество.

Пусть шумит какая-нибудь река
и дрожат вблизи фонари мостов —
темнота еще слишком не глубока,
ты еще слишком к ней не готов.

Все тебе бы линии, огоньки,
водяное качание первых звезд.
А немного туда подалее — не с руки…
Есть еще придурь судьбу половить за хвост.

Оттого так пристально пешеход
на изгибы русла глядеть привык —
будто что-то вывернется вот-вот
из-за зарослей береговых.

Вот и мост. Слаще нет, чем глядеть с моста
и угадывать шпили, дворцы, сады —
уходящие прочь в темноту места
от обманчивой высверочной воды.

Знать, что все как есть на местах своих.
А убыток зренья — годам в зачет.
Башни счастья! Призрачен абрис их…
Но неверность — только верней влечет.