ЗИНЗИВЕР № 6 (62), 2014

Записные книжки писателя


Эмиль СОКОЛЬСКИЙ
Прозаик, критик. Родился и живет в Ростове-на-Дону. Окончил геолого-географический факультет Ростовского государственного университета. Автор публикаций об исторических местах России, литературоведческих очерков и рассказов. Печатался в журналах «Дети Ра», «Футурум АРТ», «Аврора», «Музыкальная жизнь», «Театральная жизнь», «Встреча», «Московский журнал», «Наша улица», «Подьем», «Слово», «Дон» и других. Редактор краеведческого альманаха «Донской временник» (Ростов-на-Дону).



БЛИЗКИЕ И ДАЛЕКИЕ
 
О КРИТИКАХ

«Критик стоит обыкновенно вне произведения: он его разбирает и оценивает. Он не только вне его, но где-то над ним». Это писал Иннокентий Анненский в «Книге отражений».
«Вне» — я еще могу понять, причем буквально (пример — Лев Аннинский: всегда ходит вокруг да около, не видя текста). Но «над»…
На хрена мне такие критики. О них по прошествии лет никто и не вспомнит.
«Я же писал здесь только о том, что мной владело, за чем я следовал, чему я отдавался, что я хотел сберечь в себе, сделав собою», — продолжает Анненский. Золотые слова! Критиков Пушкина, Григорьева, Фета, Анненского, Блока, Ахматову, Цветаеву, Ходасевича, Винокурова, Соснору, Миркину, Седакову, Ковальджи, Миллер Ларису, Гандлевского, Кушнера… (скольких не назвал!) — читали, читают и будут читать. Потому что — они художники.



ПАМЯТКА

Иногда приходит в голову мысль, что одаренный литератор, живущий в провинции, должен порвать со своим «литературным» окружением. Не читать местных авторов, не говоря уже о том, чтобы не писать предисловий к их книгам. Не печататься в местных изданиях. Не ходить в местный Союз писателей. Избегать «творческих встреч».
По крайней мере, уступки социуму он должен свести к минимуму.



ГРАФ НУЛИН

Давно, очень давно не открывал Пушкина. Устыдился: о чем «Граф Нулин», помню смутно; неужто с детства не перечитывал? Почему-то вот пришел в голову именно «Граф»…
Вчера, в полном уединении, взялся за эту совсем небольшую поэму. Летучий слог, легкость, изящество, абсолютная свобода изложения, дивные необязательности, остроумно отмеченные детали… Льется, льется непринужденная речь, держит в своей власти, отвлечься невозможно ни на минуту. Нет, сюжет здесь ни при чем, он банален и даже глуповат. Но письмо, письмо! Волшебство, тайна…
На третьей странице что-то подкатило к горлу. Едва не расплакался.
Правда, перед чтением я осушил приличный стакан прекрасного донского вина.
Но Пушкин, Пушкин!..



ЦЕНИТЕЛИ ИЗЯЩНОЙ СЛОВЕСНОСТИ

И все-таки есть вещи, которые я не в состоянии понять…
Вчера директор книжной палатки (развал букинистической литературы) устроила вечеринку. Присутствовали: две продавщицы; старый друг магазина — бывший начальник какого-то треста (ныне пенсионер; в жестах и словах — заботливая неторопливость, основательность), корреспондент местной газеты и его приятель, пожилой бард-любитель. И я.
Настал черед говорить барду. Он встал — естественно, с гитарой. Тренькая на трех аккордах, запел.
Мелодия примитивная, из текста запомнилось: «Ты вчера от меня ушла,/ на душе до сих пор тоска,/ и душа до сих пор без тебя,/и так будет, уж видно, всегда». В таком духе куплетов десять.
Тихо страдаю: какой неловкий момент… Ведь директор обожает Ахматову, Цветаеву, Есенина и Рубцова, друг-пенсионер ценит русскую классическую литературу XIX столетия.
Песня кончилась; ну, думаю, отмучились…
Ценитель русской классики благодарно взглянул на барда, на секунду прикрыл серьезные глаза и, тщательно разделяя слова, с безупречной дикцией произнес: «Аж мурашки по коже бегут!».
Поклонница Ахматовой, Цветаевой, Есенина и Рубцова торопливо смахнула слезу со щеки.
«А можно слова этой песни? Нам слова, слова!» — взволнованно защебетали продавщицы.
«Какого человека я привел!» — довольно улыбнулся корреспондент.
«Прекра-асно», прошептал я…



О ДУХОВНОСТИ И НЕ ТОЛЬКО

Лет за 60, вяловатый, но моложавый. Бывший художник-оформитель. Писал стихи, бросил: «рифмовать легко, попробую прозу». Вместо задуманных «психологических» новелл — получились сценарии с пребанальным сюжетом, знакомые отмалчивались или откровенно говорили: «скучно». Взялся за эротику; всучил мне рассказ. «Ну как?» — «Разве ж это эротика, это порнография: всунул, высунул. Да и сюжет опять банальный, вымученный». — «Я ж без мата писал, чтоб поприличнее было…» Кое-кому, однако, понравилось. Ободренный, издал тонкую книжку за свой счет. Вчера подходит ко мне (хоть я и просил сочинения больше не приносить), в правой руке листы, левой рассеянно проводит за ухом: «Я теперь пишу притчи. Прошу, прочти, вчера написал рассказ «Духовность и Х.й». Может, теперь похвалишь». — «Вот это интересно, — оживился я. — По крайней мере, название незаурядное».
Прочитал. Содержание: встречаются Духовность (возвышенна, романтична, недотрога) и Х… (циничный соблазнитель). После искусных словесных манипуляций последнего первая со смешанным чувством восторга и стыда покоряется. Мораль: девичья целомудренность, охи-ахи — все фигня.
Увы, снова банальность. А жаль: название-то какое…



ОБВИНИТЕЛЬ

У букиниста купил роман-воспоминание Петра Вегина «Опрокинутый Олимп» (Москва, 2001). Повествование перебивается «Листками календаря», они разбросаны по всей книжке так, между прочим. И вот очередной «листок» подробно рассказывает о том, как Александр Межиров сбил человека. Более того, Вегин полностью приводит текст письма Межирова к нему (такие же письма получили и другие поэты). Мол, меня истязают грязными слухами, я не виноват в этой беде… Далее жестко следуют разложенные по полочкам логические доказательства того, что Межиров не мог не быть виноватым, и его «пятисуточное беспамятство» — ложь. «Речь даже не о вине слегка подогретого спиртным и романтически восхищенного снегопадом водителя, — добивает Межирова Вегин. — Речь о том, что погиб актер, и двое его детей остались сиротами не из-за наезда, а из-за трусости» (водитель тут же уехал с места происшествия).
Жизнь не перепишешь. Закаленный и смелый в боях Великой Отечественной человек вдруг испытал необоримый страх. Трагедия терзала поэта до конца его жизни. Черное, несмываемое пятно в биографии.
А для Вегина — «Странички календаря». Как-то вот вспомнилось, и все тут.
Зачем он написал историю, и без того в литературном мире известную? А сам справился бы с трусостью, случись с ним такая ситуация?
В общем, разочаровал меня мой земляк, поэт Пётр Вегин. К слову сказать, совсем небольшой поэт.



КОНЕЦ РУССКОГО ШАНСОНА

«Русский шансон» кончился в 1980 году.
По окончании четвертого курса университета пройти месячные «военные сборы» должны были и отслужившие. Так в 1989 году я оказался под Новороссийском.
В первый вечер, после ужина, в казарме стоял легкий гул. Кто резался в карты, кто разговаривал, кто шелестел газетами. Обрусевший осетин Джикаев с дружественными глазами, эдакий тип «своего кореша», рубахи-парня, с тоской слушал-слушал плохонький магнитофон, который выдавал однотипный блатной репертуар (пятая песня, восьмая, десятая…), да вдруг вскочил с кровати, будто принял некое решение, и вышел из казармы, — пошел, что ли, к приятелям в соседнюю.
Минут через десять вернулся, победоносно подняв вверх кассету: «Аркадий Северный!». Сел у табурета на корточки, вырубил игравшую, вставил новую.
Гул вмиг прекратился. Зазвучал утрированно-задушевный, по-армстроноговски вибрирующий, по-утёсовски захлебывающийся голос.
У табурета присели еще двое. Еще один. Еще двое. Я… Незнакомые до того ребята двадцати с лишним лет — ушли в ностальгию… « Во голос, а!» «Какой класс…» «Помните, как мы искали его концерты…» «Так никто больше не поет!» «Да он никаким эмигрантам не уступает!» «Конечно, это ж Северный…».
Полное взаимопонимание, гармония чувств, душевная теплота! Незабываемый эпизод, он много говорит о певце такого специфического жанра…
…Да, был Розенбаум его качественного «блатного» периода, был «ранний», прямолинейный, неинтересный по голосу, но талантливый Новиков, был мелодист-лирик Круг… Но они не сделали погоды, не стали эпохой. Смерть Аркадия Северного в 1980 году подкосила «русский шансон». Былой авторитет «блатняка» не могли уже вытянуть и певшие в одно время с ним коллеги по жанру.
А теперь — ушли и эти классики жанра. Ушел и жанр — потому что все разрешено. Попер конвейер.



ВЕЛИКИЙ ЭСТРАДНИК

Несколько стихотворений Вознесенского знаю наизусть (с десяток уж точно). Но ведь я никогда его не любил. Он меня развлекал, веселил; я шутил: никакой Пушкин столько удовольствия не доставит! — имея в виду словесную эквилибристику и непредсказуемые, изобретательные, остроумные рифмы. И ни одно стихотворение не взволновало, не задело струн души. Даже «серьезные» вещи, например, «Из ташкентского репортажа» или «Ров», серьезно воспринимать не мог: «штакетником» — «Ташкенту», «рок» — «ров», «геноцид» — гиацинт»… Поистине — эстрадная поэзия.
И все же в этом смысле Вознесенский — великий поэт. Насколько малы рядом с ним наши популярные юмористы-иронисты! По мне — так и вовсе незаметны.



КУБАНСКИЙ ПЛАКАЛЬЩИК

В нашем местном альманахе «Дон и Кубань» появились новые стихи Николая Зиновьева — очень милая «тихая лирика»! Порадовался. А потом вознегодовал: какая еще к чертям тихая лирика! А где Россия? Родина?? Ее многострадальный народ??? Расслабился, братец?!!
Зиновьев многим умудрился заморочить голову. Вот уже и в Вологде поэтесса Ольга Фокина меня спрашивает: «А вам нравится Зиновьев?» «Нет, не нравится, — деликатно отвечаю. — Это пораженец. Потому, что борется с властью напрямую, конкретно, мелко, базарно, а не исторически, не сущностно, не абстрагированно, как и полагается в настоящем искусстве».
Даже гениальный Некрасов не позволял себе такого безобразия. Ах, какая несчастная Россия! Как пакостно в ней жить!
На конкурсе, организованном газетой «Литературная Россия», Зиновьев занял первое место. Получил премию. Деньгами. (От автомобиля отказался.)
Так нет же, опять все плохо. Боль России не утихает в его страдающем сердце. Об этом — все новые, новые, новые (а если быть точнее, одни и те же) строчки. Популярен, хвалят, любят… Значит, верной дорогой идет!
Неужели никто не понимает, что такая поэзия — обворовывание читателя?
Лет семь назад я прочитал краснодарский сборник Зиновьева с провинциально-безвкусным названием «Седое сердце». Удалось найти несколько живых, теплых стихотворений. В одном из таких автор выходит в сад, и у него закружилась голова, по его версии — оттого, что вращается планета. Знаем мы, отчего кружится голова…
И вот — «тихая лирика». Я снова услышал живой, теплый голос. Живого, теплого человека.



УКОРЯЮ АХМАТОВУ

Блок похвалил Ахматову, оговорившись: «несмотря на то, что я никогда не перейду через Ваши «вовсе не знала», «у самого моря», «самый нежный, самый кроткий».., постоянные «совсем» (это вообще не Ваше, общеженское, всем женщинам этого не прощу)». А я не могу простить Ахматовой ее пышности: «Новогодний праздник длился пышно», «Таинственней, чем пышный Летний сад», «но ни на что не променяем пышный/ Гранитный город…», «на пышных парадных снегах», «И только пышные цветы/ И звон кадильный, и следы…», «А в Старой Руссе пышные канавы», «и травы пышные, и страшная вода», «Загляделся на рыжих красавиц/ И на пышные эти дома»… Искусственно, стерто, торжественно-беспомощно.
Не могу простить и в «раннем» ее периоде: «Отыми и ребенка, и друга,/ И таинственный песенный дар», «Чтобы туча над темной Россией/ Стала облаком в славе лучей», — как это все плохо… Случаются огорчения и от позднего: «Мой окончен волшебнейший вечер», «Перед запретнейшим окном», «И мир на миг один преобразился», «Вся — в ослепительном одном виденье»…
Русской поэзии, поэзии вообще, лично мне — дорого имя Анны Андреевны. Но временами я спрашиваю себя: можно ли Ахматову назвать великим поэтом?
Не знаю, не знаю…



ПИТЕР — НЕ ВСЕГДА ПЕТЕРБУРГ

«Мы едем в Питер! А ну-ка скажи: куда мы едем? Как город называется?» — «Пи-тер», — откликается дитя.
Слышу — и неуютно как-то: двухлетнему ребенку сразу — «Питер». Но ведь это слово для неподготовленного уха не имеет исторической (не говоря уже о фонетической) наполненности. К нему нужно прийти только через «Петербург». А так — получается вроде клички собаки (не я придумал сравнение: кажется, Владимир Крупин).
Пусть уж лучше несмышленыш произнесет: «Пе-тер-бург». Тогда и разговорное «Питер» — потом! — по-другому, теплее и «историчнее» зазвучит для него.



С ПОЭЗИЕЙ ТАК НЕЛЬЗЯ

Деятель, не последний (не буду конкретизировать) в региональном отделении Союза писателей, сказал, к чему-то вспомнив имя Давида Самойлова: «Никогда не забуду его “Как убивали мою бабку”»…
Огорчительная ошибка.
Дело не в том, что стихотворение одного поэта приписано другому: с кем не случается. А в том, что Борис Слуцкий и Давид Самойлов — не только поэты, без которых невозможно представить русскую поэзию: они совершенно непохожи друг на друга! Каждый — неповторимо индивидуален. Если имеешь о них даже и поверхностное представление, путаницы не произойдет. Но вот произошла же…
Отсюда вечный вопрос: почему такое облегченное отношение к литературе со стороны людей, вроде бы к ней причастных? Можно ли представить, что художник, или ценитель живописи, спутает Серова с Коровиным или, если поближе к нашему времени, Оссовского с Пластовым? А человек, живущий музыкой, Рахманинова с Метнером или Шостаковича со Свиридовым? И так далее: из области архитектуры, театра, кино… Я говорю именно о классиках. Ведь и Слуцкий и Самойлов — классика.
Особенно облегченное отношение — к поэзии. Поэтому из пишущих у нас сплошь поэты. Не верите? Зайдите в любое литобъединение, откройте любой литературный альманах.



КРАСОТА НЕОПРЯТНОСТИ

Иногда иду на работу и возвращаюсь с нее короткой дорогой, мимо заводика, еле дышащего. На полуразбитом асфальте, уже много лет, — битое стекло: такие мелкие-мелкие стеклышки, видимо-невидимо. Всегда хочется быстрее пройти мимо этого неопрятного места. Кажется — вот-вот, и обувь пострадает.
Очередное солнечное утро; иду — и чувствую: что-то не так. Что именно? Точно: наконец-то впервые подмели асфальт! Чистота и порядок! Можно ступать смело, с достоинством, не глядя с неудовольствием под ноги.
И все же медленно осознаю: место потеряло свою тихую прелесть. Как эти стекляшки сверкали, искрились под солнцем, весело мне подмигивали, как мгновенно загорались и угасали, и вновь загорались и угасали, встречая меня! Как, всегда в готовности, тускло, как светляки, и неизменно бодро поблескивали в контрольном свете одинокого старожила-фонаря: «Мы не спим, мы не спим!».
И в неопрятности есть красота. Художники это понимают. Понимала и Татьяна Бек, которая хотела «красотой наделить пристрастно» свалки и колченогие табуретки. То есть не «наделить», конечно, а выявить красоту, обычно невидимую для нехудожественного зрения.



ПОДЕНЩИКИ

Лев Аннинский. Вот еще один интересный экземпляр критика. Всеяден, может строчить о ком угодно (попутно вспоминаю еще подобного — В. Бондаренко), и главное — все вокруг да около, никогда — по сути. В этом весь Анненский. У него вышла новая книга (возможно, переиздание) о поэтах (Смеляков, Луконин, Кульчицкий, Слуцкий, Самойлов…). Листал, останавливаясь кое на каких страницах, и лишний раз убеждался, что кроме балабольства, ничего в ней нет. Тема «творческий путь» постоянно скатывается на «факты биографии», причем писательско-читательскому миру известные. Конечно же, снова упоминается о том, что Межиров сбил человека, и пр. и пр. В отличие от временами тяжеловесного Игоря Шайтанова — все до неприличия поверхностно. «Кто из современных поэтов вам близок?» — спросил я как-то Аннинского. — «Тютчев», — ответил Лев Александрович. «Из современных», — уперся я. «Тютчев», — с какой-то даже беззаботностью спокойно и твердо повторил Аннинский, настаивая на своей оригинальности. Но ведь это не оригинально. Козе понятно: многие поэты минувших времен современны и поныне. А вопрос-то поставлен вполне конкретно. И вместо того чтобы ответить по существу, человек старается выдать нечто парадоксальное, остроумное, однако на самом деле не говорит ничего. Что вы хотите — Аннинский…
«Как по-вашему: Немзер хороший критик?» Ответ: «Он, скорее, репортер».
Творческий путь Аннинского начинался так: в журнале «Советский Союз» он делал подписи к фотографиям. Уволенный, решил пойти в критики. Немзер признавался в частном письме, что тоже стал критиком случайно — «пришлось»…
И что в итоге? Оба хороши.



СЛОВО МЕЖИРОВА — ЗАКОН

Александр Межиров любил чистоту и порядок, — свидетельствует Зоя Межирова-Дженкинс и приводит отцовы слова: «Каждый волос, оставленный в ванне, — это волос в стихах».
Каждый раз, искупавшись, я ловлю себя на том, что смотрю суеверно-придирчиво в ванну: не осталось ли волоса?



МЕМУАРЫ И ПОКАЯНИЕ — ВЕЩИ СОВМЕСТНЫЕ

«Вы спрашиваете — можно ли “присочинять” биографию историческому лицу, — писал Алексей Николаевич Толстой в письме к начинающему автору. — Должно. Но сделать это так, чтобы это было вероятно, сделать так, что это (сочиненное) если и не было, то должно было быть».
Пожалуй, то же относится и к мемуарам. И не только писательским. Ведь кто бы ни писал мемуары — он выступает как писатель.
Даже когда мемуарист скрывает свои неблаговидные поступки и обеляет себя, он по-своему прав. Ведь тем самым автор понимает, что поступки неблаговидны, и стыдится их. Признает, что в биографии его есть черные пятна. Что должно было поступить не так, а иначе. И хотя бы письменно — пересоздает, переписывает себя.
Другое дело — неискренность себя выдает. Фальшивую ноту нетрудно распознать. А писать против себя — значит вызвать к себе доверие и уважение читателя. И — уважать самого себя. Готовность покаяться — свойство сильного человека, имеющего волю стать (или быть) свободным. Вон с какой последней, горькой прямотой написал Глеб Горбовский о своих «алкогольных» приключениях. И нам нет дела до постыдности этих приключений; нам важнее другое: глубина осмысления, глубина раскаяния. Здесь — настоящая литература.



НЕСУРАЗИЦЫ

«На пару слов», «Через пару минут, часов», «спустя пару недель»… Ревнители русского языка возмущены: так сказать нельзя! (Будто больше нечем возмущаться.)
Но ничего уже не поделаешь. Так говорят и грамотные, интеллигентные люди: разговорная форма! Вспомним, как особо наглядный вариант, нарочитое ученически-студенческое «пара» вместо «двойка».
Почему я об этом вспомнил? А потому что у самого Лескова есть «Пара строк вместо эпилога» к роману «Обойденные»! И в письме к писательнице Микулич, с которой дружил Лесков, у него встречается «пара дней». А уж как знал и любил русский язык Николай Семёнович!
В современном русском языке вообще много несуразиц, давно узаконенных. Сегодняшний день (то есть день сего дня), завтра утром (за утра утром), букинистическая книга (книжная книга)… Да мало ли.
Не знаю, как будут обстоять дела с «одел — надел». Здесь я — за грамотность. Но может, я излишне придирчив?



ВИНА ФАДЕЕВА

Пересказываю воспоминание уж много лет как покойного ростовского писателя Владимира Фоменко:
Поздним зимним вечером к даче Твардовского на машине подкатили пьяные Фадеев и Шолохов. Отогревшись, последний заявил хозяину: небось такую прекрасную дачу тебе пленные немцы строили? — показываешь себя правдолюбцем, а на деле вот какой… Твардовский возразил: строил сам, на свои деньги. Не верю, упорствует Шолохов, знаю я вас. Тогда Твардовский, бледнея, встал: «Вон из моего дома!». Жена постаралась смягчить ситуацию: куда же их на мороз, на метель, еще заплутают… Но Твардовский был настроен решительно.
Рано утром бессонному Твардовскому — звонок: «Прости нас…».
Догадались, кто позвонил?
Нет, не Шолохов.



ЗАЖМУРИВАЯСЬ

Мало сказать, что Григорий Кружков — прекрасный переводчик. «У Кружкова нет средненьких переводов, переводов «так себе», — и этого мало. Лучше прямо, без околичностей: «Кружков — переводчик гениальный».
Тонкий юмор, сарказм, ироническая двусмысленность, многозначность слова, аллюзии — все заметит и оценит чуткий Кружков, все перенесет в русский стих, донесет до нас интонацию, душевный настрой англоязычных авторов. Сохранит дух, обаяние, даже полутона первоисточника.
Но ведь все это и так свойственно образцовому переводчику. Добавлю важное о Кружкове: естественность, изящную непринужденность его языка. Словно поэты — и давно ушедших времен, и ныне живущие — охотно заговорили с нами через Кружкова. И я думаю, не нужно бы ему, подчеркивая архаичность языка оригинала, призывать в помощь русские архаизмы (вроде «зане» и т. п.), это как раз таки и выглядит искусственно…
Я бесконечно благодарен Григорию Кружкову за то, что он открыл мне Джона Донна (в других переводах поэт не зазвучал), скажу даже так: если я говорю «Донн» — невольно подразумеваю «Кружков»! Зажмуриваюсь от удовольствия, когда читаю «Пересадку на кольцевую» Шеймаса Хини, это поистине шедевр — Хини и Кружкова…
Ну и, конечно, Вордсворт, Китс, Йейтс, Фрост… сам Кружков… Но остановлюсь: поэзия Кружкова — тема отдельная.



ТОНОМ НИЖЕ!

Уже четыре года как ушел из жизни Леонид Григорьян. Можно сказать, единственный, кто на высоком уровне представлял поэзию в нашем донском крае. И понятно, о нем у нас принято говорить в превосходных тонах.
Но надо быть честными и помнить, что из представителей «его направления» есть гораздо более весомые (вспомним Арсения Тарковского, например.) Почему же такой замечательный поэт, как Григорьян, не выбился в первые ряды отечественной поэзии?
Думаю, виною то, что он жил в провинции. Провинция, как правило, опутывает, мешает проявиться (развиться) самобытности. В Ростове нет «литературного воздуха»; собственной же, личностной, поэтической силы для прорыва Леониду Григорьевичу не хватило.
Не надо преувеличивать значения Григорьяна. Он прекрасен как поэт номер один в наших масштабах. Во всероссийском масштабе он просто — хороший поэт.



КЛЮЧ НА ДНЕ РЮМКИ

У Бахыта Кенжеева стихотворения последнего десятилетия трудночитаемы. И у меня нет никакого желания искать ключ к расшифровке их художественного содержания. Потому что я его… уже нашел.
Читая стихи Кенжеева, написанные в ХХI столетии, я каждый раз представляю себе автора, умеренно подзарядившегося водкой либо добрым ароматным вином: на поэта нисходит блаженное умиротворение и, как следствие — вдохновение. Прищурившись, он думает: как раз время что-нибудь сочинить.
Многое у Кенжеева действительно филологически «сочинено». Бьют в глаза прилагательные, вписанные будто по правилам «игры в выразительные средства». Определения случайные, необязательные, лишенные поэтической наполненности. Я уже говорил об этом (в эссе о Ларисе Миллер) и приводил примеры.
И вдруг откопал в сети интервью с поэтом: «Можно писать трезвым, можно писать пьяным. Когда-то я писал только трезвым, сейчас я пишу только пьяным». Все подтвердилось…
Может, и мне перед чтением Кенжеева хлопнуть рюмку-другую-третью?



ХУДОЖЕСТВЕННОЕ ЗРЕНИЕ — НА НУЛЕ

Что ни критик — то оригинал. В печальном смысле этого слова. Вот Ефим Лямпорт. Заявляет, что художественная ценность книги Владимова «Генерал и его армия» равна нулю. Сочувствую. Человек, видимо, начисто лишен чувства юмора.
Я читал роман в двух номерах «Знамени» лет пятнадцать назад, но помню его так, будто прочитал вчера. Первая часть написана крепко, живо, остро психологично, образно, с большой долей литературного щегольства и не без юмора — сдержанного, приглушенного, как бы между делом: мол, кто заметит — и хорошо. Если можно так выразиться — «стилистического» юмора. Некоторые детали прямо-таки себе присвоить хочется. Язык, как и велел Чехов, прост и изящен.
Лямпорт, видно, читал роман с каменным лицом и ничего такого не заметил. Тяжелый случай.
Да, вторая часть — соцреалистична, протокольна, деревянна, откровенно скучновата (хотя и там есть замечательные места). Повествование смазывается. Но не отменяется. Ее, эту вторую часть, невольно выпускаешь мысленно, как, например, выпускаешь третью, искусственную строфу в прекрасном стихотворении Тютчева «Эти бедные селенья…».
Может быть, сыграла роль красная тряпка — «апология генерала Власова»? Так нет, сказано же: художественная ценность — нулевая.
Говорят, Лямпорт — раздражитель, оскорбитель, возмутитель… Да не читайте его и живите себе спокойно. А чего возмущаться? Должно же быть около литературы какое-то оживление.



НИКОЛАЙ КАРАМЗИН И ЛАРИСА МИЛЛЕР

У Мережковского несколько лет назад прочитал: Николай Михайлович Карамзин перед обедом совершал прогулку пешком или верхом в любую, даже скверную погоду, убежденный, что «после такой прогулки лучше чувствуешь приятность теплой комнаты». Время от времени вспоминаю об этом и другим привожу Карамзина в пример.
Но зачем сразу — великие исторические личности? Карамзин — дело давнее. А я дополню Мережковского: в Москве, в Теплом Стане, живет Лариса Миллер и каждое утро! в любую погоду! совершает прогулки в ближнем лесу. Более того: эти прогулки оставляют глубокий след в русской литературе, поскольку, в основном, именно во время прогулок Ларисе Миллер приходят в голову новые и новые строки, которые она тут же и записывает, приладив бумагу к спине сына — когда гуляет на пару с сыном, или мужа — когда его, с утра до вечера работающего на компьютере, удается вывести на свет Божий. «Лариса сейчас гуляет», — говорит мне в трубку, как всегда бодрым голосом, Борис Альтшулер, известный правозащитник, он же — «Человек года» (2009-го) в номинации «Общественная деятельность», он же — муж Ларисы Миллер, составитель всех ее стихотворных сборников. — Позвоните ей на мобильный!».
Я медлю, вспоминаю:

Ничего я не знаю об этой земле,
Где осенней порой тонет город во мгле.
Ничего не могу в этой жизни понять,
Лишь могу палый лист по дороге поднять
И держать этот лист пред собой, как свечу,
А что будет потом, я и знать не хочу, —

и звоню, ожидая услышать столь уже привычный, теплый, чуть нараспев, голос: «Я очень рада вас слышать»…



ЗА ДЫМ БЕЗ ОГНЯ!

«Нет дыма без огня — я не знаю лучшей формулировки человеческой подлости и низости. Этой фразой можно покрыть какое угодно вранье», — писала Ахматова.
Я с вами, Анна Андреевна! Стараюсь избегать общепринятых формулировок, всячески избегать. Не примыкать к большинству, которое не смущается банальностями, довольствуется избитыми, проверенными формулами, да еще и руководствуется опытом. Не быть простаком. Не шагать строем. Довести это до автоматизма.



БЛИЗКИЕ И ДАЛЕКИЕ

Великий ирландец Йейтс писал: «Порой я сижу в каком-то переполненном кафе с открытой книгой под рукой — или закрытой, если волнение перехлестнуло за край страницы. Я смотрю на незнакомых людей вокруг так, как будто знал их всю жизнь и мне странно, что я не могу заговорить с ними; все наполняет меня любовью, нет больше ни страхов, ни забот…».
А когда я, взволнованный книгой, поднимаю глаза на окружающих меня людей, — какими далекими они мне видятся… Словно отделены от меня космическими пустотами.



ПЕРЕКЛИЧКА

Люблю замечать родственное у разных поэтов. Уильям Батлер Йейтс (перевод Г. Кружкова):

Все, что я по дурости сболтнул
Или сделал невпопад,
Все, что хотел, но не дерзнул
Много лет тому назад, —
Вспоминаю сквозь года
И, как от боли, корчусь от стыда.

Александр Кушнер:

А если в ад я попаду,
Есть наказание в аду
И для меня: не лед, не пламя!
Мгновенья те, когда я мог
Рискнуть, но стыл и тер висок,
Опять пройдут перед глазами <…>



ОТСЕБЯТИНА

У Карла Брюллова красивые картины. Вот именно — красивые! Эта красивость — от неживого, искусственного, напыщенного, модного, мертвого, сухо-академичного. Его «итальянская» живопись имеет лишь историческую ценность. Брюллов нескрываемо подражателен, он копировал то, что видел, и не помышлял о том, чтобы выражать свое видение мира, чтобы создавать свой собственный мир. Ничего не придумывать! Никаких «сочиненных» деталей! Никакой отсебятины!
Слово «отсебятина», если верить Далю, Брюлловым и придумано. Оно и сегодня широко употребляется. Да только, к счастью, к произведениям искусства не относится. Что такое творчество без отсебятины?



СТРОГИЕ СУДЬИ

Осуждать других — грех, да. Но какую философскую базу подвел под этот грех навечно юный Лотреамон!
«…человек во все времена мнил и мнит себя совершенством. Подозреваю, что одно лишь самолюбие заставляет его твердить об этом, в глубине души он сам не верит в этот вздор и знает, как он уродлив, иначе почему с таким презрением смотрит он на себе подобных?
Должно быть, люди очень остро ощущают свое несовершенство, коли так строго судят».



ТАКОЙ РАЗНЫЙ МЕСЯЦ

Вадим Месяц — прозаик и поэт, долгое время живший в США. Книга «Цыганский хлеб» (вышла в 2009 году в Москве) — наиболее полное собрание его стихов. Упомянуто: о них хорошо отзывались Бродский, Кублановский, Шварц и Парщиков, а переводы из Дилана Томаса хвалил переводчик Евгений Витковский. Переводы (свободные) действительно хороши. Что касается стихов Месяца — они в большинстве своем «интеллектуальные», до предела изощренные (в таких случаях премудрые критики говорят: стихи «идут за словом, а не за смыслом»). Это путь позднего Бродского, нынешнего Бахыта Кенжеева, западных поэтов, — да того же Дилана Томаса… Вместо того чтобы получать удовольствие от чтения — вдумываюсь в значения слов и фраз, разгадываю ребусы… Но вот в очередном разделе автор дает предисловие: в трудный период жизни (предательство любимой, непонимание близких и т. д.) получились такие стихи… и следуют стихи совсем иные: ясные, гармоничные, предельно искренние, пронизанные болью… Так вот, оказывается, в чем дело: чтобы написать такое, прекратив «работу ума», нужно было пройти через сильные переживания, — таким путем и достигается подлинность, отбрасывается забота об интеллектуальных ухищрениях!
Но нет, нет, я не прав: вдумываться в значения и смысл слов и фраз Месяца — утонченное удовольствие! Чаще всего усилия вознаграждаются. Расширяется сознание. Жизнь становится более наполненной, осмысленней, таинственней. Вернулся к первой странице, медленно пролистал книгу до конца — и сделал много закладок, — раза в три больше, чем предполагал! И скажу так: Месяца мне еще не раз предстоит прочесть. То есть — заново прочесть. Спасибо ему за эту книгу.



УХО НЕ ДОЛЖНО ПЛАКАТЬ

Наконец-то понял, для чего, перед тем, как выпить, чокаются.
У Кирилла Ковальджи в его автобиографическом романе «Свеча на сквозняке» (первоначальное название — «Лиманские истории») один из персонажей, старый многоопытный кулинар и винодел, утверждает: чтобы все пять чувств работали! «Берешь в руки — ощутил прохладу вина, глазом оценил его прозрачный цвет, потянул носом его запашок. Губы и небо вкус воспримут… Ухо плачет в бездействии. Нужен звук! Звук сдвинутых разом кружек, стаканов, бокалов — дружеский всплеск, перестук сердец».
Я теперь всем, при соответствующей ситуации, это объясняю.



ЗЛОЕ ДЕТСТВО САНАЕВА

«На сегодняшний день тираж книги превысил полмиллиона экземпляров, и она продолжает оставаться на верхних строках рейтингов», — пишут о книге Павла Санаева «Похороните меня за плинтусом», издание 2009 года (Москва). Слышал, уже не помню когда, какой-то критик говорил: значительное литературное событие, редкостно сильное впечатление! Как не восполнить пробел в своем художественном образовании. Но, увы, я и до половины не смог дочитать.
Авторской речи — минимум, язык — никакой, сплошь диалоги, а точнее — сплошь монологи бабушки, развернутые, пространные, от которых скоро голова моя настолько отупела, что захотелось выйти проветриться. Да, забавно ругается бабуля-оригиналка, но нельзя же этой стилизацией заполнять всю книгу. Ведь таким образом автор отменяет себе художественную задачу. Там, где начинается стилизация, где утверждается назойливый юморок, — жди пустоты и скуки. Напечатанное в 1996 году в журнале «Октябрь», «Плинтус» сочли достойным того, чтобы присудить его автору премию за лучший дебют. Как за дебют — ладно: поощрили. Но как объяснить столь высокую, «выдержавшую испытание временем» оценку? (На всякий случай ставлю кавычки.)
«…изощренно зло пародируется сама идея счастливого детства». Вопрос: а зачем ее… пародировать? Чему вызов? Кому? Откуда злость? Автору не повезло с детством — в этом достоинства повести? Но такие «достоинства» — для любителей сюжета, а не для любителей хорошей литературы.
«Чуткий и умный Санаев все правильно понял». И действительно, к чему все прочие писатели, если Санаев правильно понял в с е.
Но, может быть, на самом деле здесь чего-то не понимаю я? И вообще, в с е понимал неправильно? И если автор меня не убедил, не захватил, не рассмешил, то — не в писателе дело, а в моей ограниченности?..



ЖУРНАЛИСТ — НЕ КРИТИК

В мемуарной книге Ваншенкина вдруг читаю: «Скажу сразу — мне давно очень нравится Лёва Аннинский. Такой он внимательный, воспитанный, заинтересованный, глаза блестят»… Сказал «ой», остановился; что дальше-то будет? Неужели Константин Яковлевич, столь наученный жизнью, наблюдательный, проницательный — такого хрен проведешь! — начнет расточать комплименты таланту популярного, плодовитого критика? Нет, быть не может, к простакам Ваншенкина ну никак не отнесешь…
Смотрю дальше, попадаю на цитату из Юрия Трифонова: «Образец претенциозной расхлябанности и подтасовки». Ну конечно, конечно! А что же Ваншенкин? Читаю: как же, по его мнению, пишет о стихах Аннинский? — «Как-то слишком легкомысленно, будто не считаясь с ними или ничего не понимая…» Это «пародия на критику. Причем слабая, бездумная, каким в недавнее время была наводнена нелитературная печать. Так, сверхобщими словами, изъясняются хорошенькие девочки из шестого класса. Все пишущие обо мне профессионалы обязательно отмечают, как мои стихи написаны».
Нет, в Ваншенкине я не мог ошибиться. Все верно сказал. Но другие-то, другие поэты, писатели, собратья-критики, редакторы журналов, привечающие, печатающие Аннинского, — неужели настолько наивны, что не замечают его пустоты, его неспособности осмыслить, пропустить через себя текст, — да просто прочесть его? Неужели Аннинскому удалось их так «заболтать»? Его «критика» так же отличается от профессиональной критики, как журналистика от писательства.
«Вы прочли меня именно так, как нужно, — еще по телефону сказал мне с благодарной интонацией Константин Яковлевич по поводу моей, посвященной ему, публикации в сентябрьском номере журнала «Дети Ра» за этот год. — Обычно критики смотрят, о чем я пишу, и мало кто обращает внимание, на то, как». Мне очень дороги эти слова. Особенно если учесть, что критиком я себя не считаю, хотя так и называют меня иногда. Недолюбливаю это слово. И разве у меня «критические статьи»? Эссе — так, по-моему, правильней.



ЛИТЕРАТУРНЫЙ КОТ

В комнату вошел кот. Огромный, пушистый. Равнодушно глянув на Тимофеевского, который по-профессорски вооружившись очками, читал по книге свое стихотворение «Цепная ядерная реакция», изнеженно потерся головой о мои ноги и прилег рядом. Перегнувшись через подлокотник кресла, я потрепал его по шее. В том состоянии дремотного блаженства, когда никаких благ от жизни больше не нужно, кот прикрыл глаза. Александр Павлович закрыл книгу и продолжил прозой: «Мне важно было стихами сказать о том, как один бьет другого, другой бьет третьего, третий — четвертого, то есть возникает коллективный психоз, цепная реакция, и люди не замечают, что, нанося по цепочке удары друг другу, в конце концов убивают Бога».
Кот встал. Подошел к креслу Тимофеевского. Благодарно приластился к его левой руке. Прилег рядом.
Надо полагать, он все понял из услышанного. И, конечно же, знал творчество своего хозяина не только по случайному опусу «Пусть бегут неуклюже…».



НЕРАЗДЕЛЕННАЯ ЛЮБОВЬ

Русский язык не любит Михаила Генделева. А Генделев любит его, — горькой любовью. То так, то эдак выстраивает с ним свои отношения. А русский язык — не любит Генделева! Но — терпит. Не гонит от себя. Смиряется. Перед дарованиями надо смиряться — даже языку.
Жаль, что ушел этот поэт. Не верю, что он все успел.



КТО ХОЧЕТ ПЕТЬ — В ОПЕРУ!

Пока не встречал ни одного человека, который хвалил бы Дмитрия Хворостовского за исполнение песен военных лет. До жути академично, мертво. Не понимает оперная звезда разницы между оперным и эстрадным исполнением. А как хорошо чувствовали природу жанра Лемешев, Козловский, Обухова, Максакова, как они живо пели песни советских композиторов и «неклассические» романсы… Вспомнился блиставший на оперной сцене до войны сильный драматический тенор Николай Печковский. Он был очень озадачен тем, что его концертные выступления, в отличие пения в опере, не воспринимаются публикой с безмерным восторгом. Наконец певца озарило: с эстрады не петь надо, а напевать!



ЕЕ НЕСПЕТАЯ ПЕСНЯ

Наталии Дмитриевне Шпиллер я не мог дать ее восьмидесяти с хвостиком. И не узнавал в ней прославленную солистку Большого Театра. Простая, неброская внешность; такая спокойная, предельно сдержанная бабушка с крашенными в рыжеватый цвет волосами, гладко зачесанными назад. Движения по-молодому легкие. Ни слова лишнего.
Прощаясь, она, после безэмоционального «Всего доброго», вдруг прибавила, на мгновение потеплев: «Не болейте». И еще раз, уже попрохладней, рассудительней: «Постарайтесь не болеть». — «А что… это так плохо?..» — пробормотал я, поскольку почуял какую-то недосказанность, какой-то особый смысл в ее напутствии.
Наталия Дмитриевна помолчала, будто раздумывала: говорить или не говорить. «Вы думаете, я только оперой жила? Я хотела спеть «Катюшу». Спеть не вообще, а спеть первой. Блантер написал ее в тридцать восьмом, когда был художественным руководителем Госджаза СССР. Виктор Кнушевицкий, дирижер, захотел, чтобы публика услышала песню именно в моем исполнении. Вопрос был решен. Но я заболела, слегла. Концерт не отменишь. Спеть поручили совсем средненькой певичке, Батищевой. Она не только спела, но и записала ее на пластинку. Успех был огромный. Потом «Катюшу» напел Виноградов, потом — опереточная Тамара Янко. А я не захотела, зачем? «Потом» — уже не интересно. Но с тех пор особенно берегла себя, старалась не болеть…».
Почему такую любовь заслужила «Катюша» у всех слоев населения? Ведь это перелицованный «Чубчик»!
Тайна таланта. Всего «чуть-чуть» — и шедевр. Шпиллер не сказала: даже Лидия Русланова, которая не исполняла композиторов-современников (исключение — две-три песни), во время войны записала ее на пластинку. Поистине — народная песня. Народнее «Чубчика»!



КАБИНЕТ — ДРУГ ПИСАТЕЛЯ

Из «Мгновений» Юрия Бондарева — миниатюра «Кроткий престарелый господин»:
«Мир, который строит талант Набокова, почасту показывает себя ложным, недостаточно глубоким, чересчур пахнущим литературщиной, оставляющим нередко безразличным к придуманным им персонажам»; «в его прозе злая, ядовитая игра слов, выверенный кабинетный пинг-понг»; Набоков «не мог приблизиться… к алмазно-снежным высотам бунинской прозы»…
И такое написал блестящий стилист, самый, по моему мнению, «литературный» писатель фронтового поколения? Уж у кого, как не у Бондарева, язык — выверенный, «кабинетный»! Да только в самом лучшем смысле этого слова. Вот всего два отрывка из «Мгновений»:
«Лежал при синеватом свете ночника, никак не мог заснуть, вагон несло, качало среди северной тьмы зимних лесов, мерзло визжали колеса под полом, будто потягивало, тянуло постель то вправо, то влево…»;
«Раскрылась дверь передо мной, я вошел в комнатку, забитую мрачными сумерками, и от входной двери придвинулась, качаясь, ко мне маленькая, безобразно толстая женщина в светлеющем платье, с неприятно рыхлой грудью. И тут я почувствовал, как радостно раскрылись ее объятья, и белое липкое тесто щек прикоснулось к моему лицу».
Из такой «кабинетной литературщины», где все до мелочей продуманно, где каждая фраза стилистически изобретательна, состоят все бондаревские «Мгновения». Но что мне за дело до этих холодных, бесполезных, мало что объясняющих слов: литературщина, кабинетно, изобретательно, — если и Набоков, и Бондарев — само волшебство русского языка, со всеми его оттенками.
Не понял я претензий Бондарева. Это, видимо, что-то специфическое, «писательское».