ЗИНЗИВЕР № 7 (75), 2015

Критика


Надежда Кондакова, «Житейское море»
Новосибирск. Поэтическая библиотека журнала «Сибирские огни», 2014

«Душно-безмерная» память

«Морозным отечеством ровно дыша», уроженка Оренбурга Надежда Кондакова с неженским бесстрашием и умом рассказывает свою, полную драматизма, жизнь, намертво сцепленную с трагедией расколотой и разоренной России, ни на йоту не приближаясь к тону жалобы или истерики. Как будто с поры пенных «ночных черешен в школьном сквере» было в ней предощущение жертвенного пути. Как будто судьба ей — бестрепетно принимать холод бездны и разлук, выводя на бумаге суровые строки: «Кому — карьера, мне — рябина/ на перекрестье трех дорог…».
Восхищает и выверенная до запятой «классическая осанка» этой лирики, и редкая мудрость поэта, и беспощадные оценки собственных опрометчивых шагов: «где счастье переходит в риск, там все несчастья объяснимы».
Без предисловий, послесловий и аннотации обошлось новое «избранное» известного поэта Надежды Кондаковой. Никаких посредников между автором и читателем, кроме редколлегии уже завоевавшей доверие знатоков новосибирской серии. Это подчеркивает исповедальный характер собранной лирики, которая, возможно, ближе к дневнику поэта, чем вышедшая в 2009 году в «Молодой гвардии» другая крепко сложенная книга Надежды Васильевны — «Московские письма».
В книге «Житейское море» изредка встречаются даты под произведениями — для того лишь, чтобы осведомить читателя о возрасте, образно говоря, той или иной группы деревьев в ухоженном саду Надежды Кондаковой. Многое написано давно, в возрасте 30 лет, что-то извлечено из первых книг или рукописей таковых, по авторскому «умолчанию» или по цензурным причинам не попавшее в печать.
Первый раздел можно считать новой книгой в малом «избранном»: здесь читатель найдет стихи последних трех-пяти лет, в том числе — не входившие ни в одно издание. Второй раздел вместил наиболее значимые, «заглавные», стихи из разных книг автора. Третий — представляет период «личного модернизма» Надежды Кондаковой, когда рука, по выражению Беллы Ахмадулиной, устала «ставить слово после слова». В этот урожайный сезон к берегу поэта причалили новые смыслы, образы, изобразительные возможности, появилась невероятная творческая свобода. Наконец, четвертая часть книги — это любовная лирика, связанная в основном с одним, важным для автора, безымянным героем.



Итак, она звалась… Надежда

Жизнь полна совпадений, в которых при ближайшем рассмотрении доля случайного не так уж велика… В 1999 году, на самом рубеже веков, современному поэту Надежде Кондаковой, назвавшей свою первую книгу по-пушкински «День чудесный» (1975 г.), выпала честь составить (совместно с мужем Владимиром Чепкуновым) «Пушкинский календарь», и уникальное издание появилось. А мне вот недавно попался на глаза первый прозаический опыт Александра Сергеевича, датированный 1819 годом, собственно набросок, под названием «Наденька»…
Читаю: «…Тузы, тройки, разорванные короли, загнутые валеты сыпались веером, и облако стираемого мела мешалось с дымом турецкого табаку…».
Следом погружаюсь в «Житейское море» поэта по имени Надежда, снимаю то ли дымку, то ли пену с первого стихотворения:

то ли было, то ли сплыло…
То ли капал Бог украдкой
исчезавшие чернила.

Кстати, сама Наденька у Александра Сергеевича в его отрывке так и не появляется. Непонятно, что собирался он с нею сделать. Видимо, готовил ей роль некой спасительницы-утешительницы для военных, в один вечер проигравших в карты поляку Ясунскому целое имение. Вельверов предложил Виктору «вместе отужинать» и познакомить его «с очень милой девочкой». «Оба сели в дрожки и полетели по мертвым улицам Петербурга…»
Вот и весь сказ. Дальше простирается многоточие, тайна… А я снова и снова пытаюсь окинуть взором «Житейское море», наполненное судьбой нашей талантливой современницы, божьей милостью прокатившейся и «на челне золотом», и написавшую в свое время пусть не оду, но стихотворение «Вольность», посвященное другой наследнице Александра Сергеевича — Марине Кудимовой.
Название издания подразумевает стихию, однако «море» свое Надежда Кондакова устраивала не по наитию. Перед нами книга с жесткой, упорядоченной структурой. Четыре главки ее, как четыре карточные масти, имеют свои рисунки и цвета, присвоенные поэтом определенным отрезкам пути. Существуют и дополнительные скрепы — рифмы на уровне целых стихотворений.
В одну из «зарифмованных» пар из первого раздела вглядываюсь особенно пристально. «Памяти Феди» посвящено произведение, названное так же, как книга, «Житейское море», хотя в нем фигурирует только гидроним Урал: «Как хорошо, что ты был на земле —/ ел землянику, купался в Урале…/ Вместе черемухой губы марали/ мама и мальчик!»
В предыдущем стихотворении — «Памяти сына» — появляется единственное поименованное в книге море — Средиземное. А еще там дышат розы и экзотические олеандры, ведь действие происходит во Франции: «В саду, где цветут олеандры/ и душные розы Прованса,/ глаза закрываю, рыдая,/ впадая в подобие транса…»
Что же открывается перед внутренним взором поэта в час такого замедленного танца сознания?.. Ей видится Рай, где, «коль будет Господь милосерден», она снова встретит своего ненаглядного сыночка.
Проговаривая: «Среди — земное», — можно услышать: «среди земного». Не так ли? И если с этой точки зрения перечесть заключительную строфу, откроется новый контекст: «Чужие и пальмы, и лица./ И лишь Средиземное море/ сестрой милосердия лечит/ мое нелечимое горе».
Средиземное море здесь словно пропадает («исчезавшие чернила»?), превращаясь с твердь, уступая место несуетному морю из молитвы, читаемой священником при отпевании усопшего: «Житейское море, воздвизаемое зря напастей бурею, к тихому пристанищу Твоему притек, вопию Ти: возведи от тли живот мой, Многомилостиве!».
Слово — пауза, встреча — разлука, жизнь — смерть. Чернила исчезают, когда воскресает безмолвие… Пожалуй, острее поэта никто не может ощутить эту закономерность, поэтому воды давнего пророческого стихотворения «Последнее море», вынесенного на обложку, а внутри блока соседствующего с начальными вещами о счастье и преображении горя в свет, обнимают все берега и потоки этой книги: «…Но именно в паузах жизнь и горчит,/ но именно в паузах встреч,/ как море, последнее море, звучит/ нечленораздельная речь».
Сколько всего в «Житейском море» Надежды Кондаковой встречается диптихов, а то и триптихов из лирических картин, сосчитать не берусь, но обозначу некоторые из них: «Сон в ГУМе» — «Гумус»; «Чернобыльский мед» — «Как в колодцы, в глубины людские спускаюсь…»; «Другое окно» — «Совсем другое окно»; «Сон рыбы» — «Смерть рыбы» — «Больной пейзаж»; «Кинешь ли взгляд…» — «Только солнышком брызни…».
Последнее в этом ряду стихотворение передает непредставимую вроде бы вещь — взаимное движение навстречу двух солнц: сияния человеческого сердца и огня божественной любви, ведь ни одно деяние не остается незамеченным. Такое вот «слово о благодати» от Надежды Кондаковой.

Только солнышком брызни,
лишь прикинься добром —
и проявится в жизни
абстинентный синдром:

и глухие рыданья,
и до дрожи в руках,
как при первом свиданьи,
опьяненье и страх.

Среди туч переспелых
или сумрачных бед
небо выглянет в белых
облаках — напросвет.

И стоишь, как под газом,
но не пьян, а смущен.
И за что-то наказан.
И как будто прощен.

Словом, истинно полноводная жизнь кипит под твердой обложкой с фотографией темной с бирюзовым отливом морской пучины.
Здесь есть и затонувшие корабли советской эпохи, и диковинные «рыбы» постмодернистских течений, и «маленький личный ад» или с‑ад, сотканный из нетерпения юного сердца, горьких уроков, потерь и роковой любви, протянувшейся через десятилетия.
Шторм — штопка парусов — штиль, тихая гавань покоя и мудрости. Как нарочно, под руку попадаются существительные, в которых слышится шипение вопроса: «Что?» Что с нами было и что происходит?..
Преодолев рубежи «глухих» семидесятых, «слепых» восьмидесятых, «лихих» девяностых, поэт Надежда Кондакова задается вопросом «А нынче на дворе — какие?»

Кто назовет и вещим станет,
пока лжецарская возня
одних пьянит, других туманит?..
Но кто ж из них теперь обманет
все пережившую — меня?!

При этом один святой маяк для нее не теряет устойчивости. «Тебе не достался купейный билет?/ Страна виновата, а Родина — нет», — заявляет она, полемизируя с Евгением Евтушенко, который как-то в беседе обмолвился: «И все-таки родина бывает виновата…».
Не мертвых дельфинов, но сияющие янтари и заряженные любовью мастера амулеты веры выбрасывают на берег эти лирические волны. Начинается книга «Житейское море» со слова «счастье», которое «призрачно, мгновенно» (потому что разговор идет о земном), а кончается на 155‑й странице как будто ответом: «у Горнего входа» («…давайте друг другу посмотрим в глаза/ и руку протянем — у Горнего входа»). Личное и общее сливаются в одну, подвластную Всевышнему, судьбу.
Горний вход для поэта место не холодное — обжитое. В стихотворении «Памяти родителей» Надежда Кондакова представляет, как ее в известное лихолетье раскулаченные и пущенные по миру близкие, «проживая в селениях горних», молятся, «чтоб всем отпустились грехи,/ чтоб в русскую землю вернулись ожившие корни…».



А вместо хризантем — гортензии

Тема литературных Надежд, связанная, на мой взгляд, с героиней моей статьи, не ограничена лишь пушкинским примером. Что не дорисовано — рисуется…
Как вечный призрак счастья и русской надежды имя автора «Житейского моря» возникает и запоминается в миниатюре другого русского классика — Антона Чехова — в его рассказе «Шуточка» (1886 г.), где произнесенное шепотом во время катания на санках с горы признание героя («Я люблю Вас, Надя»), смешиваясь с ветром, обманывает сердце юной барышни, заставляя его учащенного биться и желать новой встречи с неизведанным… А ветер ревет, свистит в ушах, «хочет сорвать с плеч голову, от его напора «нет сил дышать»: «Кажется, сам дьявол обхватил нас лапами и с ревом тащит нас в ад». Где бездна, там и восторг; где любовь, там и смерть…
В последний раз слова чеховского героя, отъезжающего (опять же!) в Петербург, звучат, между прочим, в весеннем саду, где и рассеиваются эфемерные лучи еле слышного признания, превращаясь со временем в «самое счастливое и прекрасное» для Наденьки воспоминание.
«Прощай, мой друг, ты не в своей тарелке./ А я — в своей. В родительском саду», — решительно заявляет отвергнутому кавалеру женщина из лирического произведения Надежды Кондаковой, а лучше сказать, она сама, потому что ничего в стихах ее не придумано: все было на самом деле.
Старинным слогом говоря, маменька да папенька незримо ограждают дочь от роковой ошибки: «Я знаю, что в беседке виноградной,/ построенной вдали от воронья,/ меня хранит своей любовью ратной/ моя давно умершая семья».
Ах, если бы все сомнения пресекало, наконец, таинство венчания! Но и это случается не всегда. Обыкновенная жизнь порой приводит к поистине сказочным сюжетам и неистовые заклинания из стихотворения «Я знаю, скажут обо мне: лукавая жена», увы, понятны: «Будь проклят день и проклят час —/ Кощея злая мгла,/ Когда соединила нас/ Смертельная игла:/ Игла в яйце,/ Яйцо в утице,/ Ну а я в венце —/ На распутьице».
И снова просится наружу пушкинское эхо: «Но я другому отдана;/ Я буду век ему верна»…

Ее личное море любви начиналось в устье романтической реки, оказавшейся роковой, словно заговоренной кем-то: «Ах, зачем же ты полночью летней,/ Искупавшись в холодной реке,/ Прикоснулся к тринадцатилетней/ В детских цыпках дрожащей руке…».
Сама пресекла свое первое счастье. А, может, так надо?.. Некому преломить Кощееву иглу и расколдовать невесту. Как похожа эта сказка с туманным концом на сочинение Фёдора Сологуба «В тихий вечер на распутьи двух дорог» (1902 г.), где молодая колдунья одаривает героя багряным камнем-талисманом бессмертия: «…Этот камень все на шее ты носи/ И другого талисмана не проси./ Не для счастья, иль удачи, иль венца, —/ Только жить, все жить ты будешь без конца».
Неуютным вокзальным духом прощания дышат стихотворения «Синий дом» и «Не казанская сирота…» из четвертого раздела книги.
Маленькое личное море героини (размером с «синий дом») должно, точно аквариум, разбиться, смешав свою влагу с бескрайней большой водой.

И ты молись, чтоб все пропало,
рассыпалось до мелких снов,
чтобы на паперти вокзала
нам не хватило нужных слов

Мы расстаемся, чтобы сохранить неприкосновенный запас счастья. И тогда любовь не только не иссякнет, но продолжится где-то и повторится. «Съеженные сердца» раскроют свою настоящую силу.

Чтоб было глупо все, как было,
и, не растрачивая пыл,
чтоб я всю жизнь тебя любила,
чтоб ты всю жизнь меня любил.

Она и сама не знает, какая сила заставляет сжигать мосты и выстраивать новый путь, не боясь, что на ее «распутьице» — перекрестье дорог подстерегает еще и русское бездорожье, грязь, непроходимые места. Дар интуиции, дальновидения… Не потому ли в творчестве автора «Житейского моря» интеллект и чувство вступают в равновесные соотношения?
Лирико-философские нити Надежды Кондаковой прихотливо разветвляются, но вырастает крепкое метафизическое дерево. А в конце, как гриб под березой или крупная ягода, перед читателем порой является новость иной природы — парадокс. Крутой поворот, пируэт или даже остановка. Здесь возникает ощущение, что автор как будто только что очнулся и проговаривает на границе сна и реальности самую суть сновидения, может быть, и ему пока до конца неясную.
В концовки стихотворений Надежды Кондаковой можно вслушиваться как в самодостаточные афоризмы: «Вены вскрывает храм, но происходит — свет./ Семя бросает вор, но вырастает — сад»; «Нас время найдет и отыщет./ Нас много. Нас может быть нет»; «О, жизнь, в тебе есть что-то птичье,/ особенно — когда зима»; «…сердцем, словно манною небесной,/ я кормлю отчаянье и ночь».
Как видно уже в этих примерах, в поэтику нашей современницы изящно вплетены аллюзии и реминисценции из небожителей Серебряного века: Цветаевой, Пастернака, Ахматовой, Гумилёва. Образы видоизменяются, а их адресация нередко расширяется, дорастая до гиперболы. Начиняя говорить о сугубо личном, Надежда Кондакова порой заканчивает думой о судьбе потерянных поколений или вовсе отправляет послание в неограниченную рамками заоблачную глубину, как шарик в небеса.
Философия максималиста? Возможно. Ее идеалистичное — вернуть Творцу все, что он дал, до единой крошки тела, чтобы душа округлилась, пусть и обуглилась. Но сначала, как перед исповедью — вспомнить все: «В душно-безмерную/ память возвращаю/ наши дни над бездною,/ наши невзначаи».
Цвета и запахи сада наполняют книгу Надежды Кондаковой и удачно ее завершают, смешивая и приводя в равновесие силы отчаяния и тихой радости.
Гортензии — это ее хризантемы из известного романса, цветы-символы, которые не «отцвели уж давно», а зеленью своей напоминают о юности и свежести, о вечно обновляемой природе и бессмертной душе…

Намокли гортензии в нашем саду,
пригнулись к земле виноградные лозы.
За слезы любимых мы будем в аду,
за эти горючие, честные слезы.

А вот как начинается другое стихотворение из книги:

Зеленоваты без претензий,
почти уже в осеннем гриме,
ажурные шары гортензий —
гидрангий, как сказали б в Риме…

Недаром поэт вспоминает древнее имя загадочных цветов: текучая и зыбкая субстанция воды идеально подходит для заговоров и отражений, для мысленного плавания из мира реального в мир потусторонний, для переклички земного и небесного… При определенном составе почвы цветы-хамелеоны гортензии, как известно, приобретают пронзительно голубой цвет неба и воды.
Через цветы, деревья, птиц поэт познает бытие, чтобы потом на том же языке листьев и камней объяснить каждое событие. Надежда Кондакова взрастила свой говорящий сад цветов и символов. И не одни лишь гортензии нежно прислонили головы к ее деревянному дому в Переделкине…
«Ты говоришь: не плачь, еще не время…» В этом стихотворении о любви, стоящем на одном развороте с «гортензиями», обжигает слово «рот». Не губы, не уста — именно рот. Одно слово — и весь трагизм земной жизни, в которой люди стареют и умирают, в нем, как в алой бездне, отразился. Рот здесь похож на розу, красную, жертвенную, сорванную для любимого, чтобы в беде болезни порадовать его цветом страсти.

…Но желтый лист тебя целует в темя,
Целует, как Иуда, как палач.

«Подлые объятья» осени неотменимы, но огонь женской любви словно перечеркивает цвет увядания — красный побеждает желтый: «Я крашу рот и поправляю платье,/ чтоб на меня и ты без слез смотрел».
Уже другой, более зловещий, смысл цвета измены и расставания пытается разгадать поэт в стихотворении «Желтый дом», впиваясь памятью в «облупленные серые колонны» больницы, вдыхая снова «дух белой хлорки и одеколона». Тут время убивает ее родного человека не естественной убывающей силой, а методом изощренно устроенной, губящей душу, практики ледяного равнодушия и неприятия ранимой души певца.
Время-кляп, время-цыц… Это оно все вокруг, даже свет, делает убогим. Лишь белому снегу, который ни в чем не виноват, героиня позволяет себя утешить намеком на будущее покаяние и отпущение…

Но за окном — не снег, а канифоль
для скрипок нас прощающего Бога…

Следом идущее стихотворение, посвященное памяти первого мужа Надежды Кондаковой, поэта Бориса Примерова, четко обозначает рамки трагедии:

Маленький личный ад,
или большой — эпохи?
Глянешь в сердцах назад:
слезы — как скоморохи.

А впереди того
хуже и беспросветней.
Не подтвердить родство
Ни бакшишом, ни сплетней.

Так вот и бесперечь
тащатся, цуг за цугом,
память моя и речь
с неродовым испугом.

От земного — к божественному, от материального — к неосязаемому…
Земная любовь поэта словно перетекает в изменчивые лики природы, как бы отдаривая ту символическую ветку шиповника. «Какие жары и какие морозы по коже/ ходили, когда ты меня целовал!» — вспоминает героиня Надежды Кондаковой на месте прежнего свидания в стихотворении «Две белые кофточки с юбкою узкой».
Что осталось здесь от прошлого?.. Не стала ли эта светлая пустота просто иной формой любви?

И вот я стою у скамейки, и нежно
Сам пух с тополей облетает с меня…

Женская нежность обратилась в пух, почти лебединый, а те нежданные «жары» страсти вселились, быть может, в яркие цветы под названием жарки, быстро вянущие в срезанном виде, но долго-долго ублажающие взор на свободе леса или степи.
В этих «гордо страдающих» строчках не сыскать бабьих слез, тем более истерики покинутой женщины в духе: «Мой милый, что тебе я сделала?!» В сдержанном тоне поэта — смирение и мужество, великодушие и прямота, благодарность любимому и восприятие чувства как дара небес. А как по-блоковски драматично звучит концовка стихотворения «Письма»: «Твои письма лежат на столе./ Как бесстрашно я к ним прикасалась!» Правда же, ее сюжет перекликается с финалом известного со школы шедевра «О подвигах, о доблестях, о славе…»: «Твое лицо в его простой оправе/ Своей рукой убрал я со стола»?
В поэтическом саду Надежды Кондаковой, прибранном «столетие назад/ столетие вперед», растет себе потерянное время и происходит скрытое движение. Почва и растения подернуты туманом, что рассеивается перед внимательным взором.
Взглянем снова на древнюю гортензию. Этот цветок и сам по себе многоцветный, свою истинную радугу скрывает от глаз под землей, ведь корень его семицветный.
Возможно, такой цветик-семицветик обещает своему владельцу выполнить все его семь желаний, но не в этом грубом видимом пространстве.
Удивительные цветы. Вместо лепестков у них чашелистики, и плодов они не дают, хоть и привлекают насекомых. Гортензии словно приглашают отрешиться от всего земного и испить чашу божественного нектара. По преданию именно эти цветы падали с неба во время рождения Будды. Существует и легенда о том, что голубая гортензия хранит мысли последних людей с далекой планеты, призывающие нас беречь мир на Земле.



«У кого ты училась? У слова»

Садовая символика Надежды Кондаковой не сразу раскрывает лепестки смыслов, но, безусловно, работает на подсознательном уровне. В стихотворении «Другое окно» акации, как мне кажется, выполняют роль антипода окна, окна, вывернутого наизнанку, чья цельность нарушена путем замены буквы «о» на «а». Гирляндами листьев своих акации символизируют фонтаны и брызги. Это и вода, и разбитое стекло…
«Река времЯн реки времен не легче», — констатирует поэт в следующем стихотворении, разворачивая затем еще более ужасающую картину коллективной кармы в разрезе («Смерть рыбы»), находя в себе силы с надеждой всматриваться в дно: «пусть близорукий свет нахлынет с высоты,/ и сквозь компост веков, сквозь судороги глины/ малек найдет подземные пласты».
Сад нужно возделывать, а не разорять. Без пафоса и театральности. И сад души, и сад страны…

Ты говоришь — совок,
А я твержу — лопата
И мерзлая земля, и тачка и кайло…
И матушка моя ни в чем не виновата,
И твой отец-троцкист — не мировое зло.
Нам родина дана
Одна — страдать и плакать.
Как Тютчев завещал,
Как Фет приговорил.
Она внутри — орех,
Она снаружи — мякоть.
И горе у нее: «Там человек сгорел».

Сад — пограничье между мирами. Он таит в себе ад земной жизни и прообраз рая. Поэтому и покинувший его садовник жив.

…А время в плоть безжалостно одето,
а плоть цветущей яблони горька…
и два тысячелетья до рассвета
щеки едва касается щека…

Борис Примеров запечатлел в стихах эпоху. Сын Бориса и Надежды Кондаковой Фёдор успел подготовить к печати книгу отца «И не целованным умру я». Свои сады возделал атомщик и писатель Владимир Чепкунов, которому его спутница Надежда посвятила стихотворение «Сад»:

…В кругу каких куртин,
жасминов и вейгел
твой точный ум кутил,
твой дивный дух летел

столетие назад,
столетие вперед —
отчаянно и смело
тобою прибран сад.

И лишь Господен взгляд
оценит это дело.

В новой книге Надежды Кондаковой бурлят и волнуются стихотворения казалось бы недавно отгоревших десятилетий XX-го века и начала века XXI-го, но их спектр действия гораздо шире: как говорится, есть припуски на швы…
Доктор филологических наук и поэт Вера Зубарева в своей статье «Тайна сада» («Нева» 2014, № 8), посвященной анализу стихотворения Беллы Ахмадулиной «Есть тайна у меня от чудного цветенья…», убедительно показывает, как много зависит в нашей духовной жизни от садовников слов, как усилиями поэта даже утраченный после языковой реформы «ять» может быть «возвращен цветку пчелой — носительницей Божественной «сласти», одним из символов Богоматери в христианстве».
Не исключено, что роль таких волшебных пчел в лирике Надежды Кондаковой играют как названия растений и деревьев, таящие в себе евангельский смысл (черешни, черемуха, яблони, виноград), так и вкрапленные в текст забытые, устаревшие слова («тлетворной красоте», «во время Оно», «за глухим кринолином», «полушник», «лафет», «поятой», «фимиам», «десницы», «уста», «кипень») или слова с несовременным ударением («до тОшности», «любОви», «музЫка»). Старомодными нитями и потайными стежками автор скрепляет исторические века и наполняет сад ароматом «золотой» христианской Руси и звуком ее бубенцов. Он сам опыляет цветы своих миров, ибо «поэт», по определению Тимура Зульфикарова, «это пчела загустевшая, задремавшая в струях медовых».

Любая птичка в саду пиита гостья не случайная:
У кого ты училась? У слова.
У синички, зашедшей в тетрадь.
Жить училась — у болиголова,
у Владимира-свет-Соколова
и у Блока потом —
умирать.

Неизменно бережно и ревностно Надежда Кондакова, образно говоря, собирает буковки из Евангелия, складывая из них лодку, ковчежек спасительный, чтобы невредимо доплыл он до родных берегов по бурному «житейскому морю».
С болью ей приходится констатировать: «мимо нас прошумели шумеры/ и гомеры прошли стороной…»; «… и четыре Евангелья даже —/ стороной, стороной, стороной».
«Когда топор ударил по Распятью/ и клубом стала тишь монастыря…» В этом стихотворном зачине уже очень много смыслов. В слове «клуб», заключены и дым отечества, и облака, и угар советской самодеятельности, заглушившей колокола.
Но не смотря ни на что, Надежда Кондакова верит в возможность торжества человеческого братства. Сдержанно и четко поэту удается передать, как самоотверженно русский народ отдается и вере, и неверию: «От ночных черешен в школьном сквере,/ от рыданья праздных аонид/ долог путь к неверию и к вере,/ и по обе двери — кровянит».
Страсть человеческая должна утратиться, иссякнуть, выйти в дым и прах, во имя страстей Христовых. Автор книги «Житейское море» убеждает себя и нас, что сила искусства заключена «только в вере слепой, побеждающей чувства,/ только в силе страдания там, на горе…».
Упорный, ежедневный, ювелирный труд души, о котором не споешь, не спляшешь. Это тише тайной слезы.
Каких читателей ждет Надежда Кондакова? Нет, не «глотателей тюри и каши». «Где-то в дебрях страны» ей видится «мечтатель», «просто сын тишины». Пониматель души, пусть неловкий, но живой. И я уверена, он уже появился.

Зульфия АЛЬКАЕВА