ЗИНЗИВЕР № 3 (83), 2016

Очерк


Даниэль ОРЛОВ
Петербургский прозаик и издатель. Геофизик по первой профессии. Автор книг «Ветреный ангел», «Саша слышит самолеты», «Долгая нота», «Офис­дзен», «Северная крепость», «Я — летчик». Рассказы и повести переведены на сербский и датский языки. Член Союза писателей Санкт­Петербурга и Русского ПЕН­Центра. В «Зинзивере» публикуется впервые.



НЕОБЯЗАТЕЛЬНАЯ ИСТОРИОГРАФИЯ

В воспоминаниях Дмитриевского о Ляшевиче есть забавное место, когда последний только поставил «Горе от ума» в Малом театре советской драмы и ждет решения госкомиссии. Он сидит перед телефоном всю ночь, думая, что ему вот-вот должны позвонить, а Дмитриевский то и дело ходит на кухню и приносит другу валерьянку. Натурально наливает из пузырька, разбавляет водой и приносит. И так раз пять за ночь. А потом оказывается, что это не валерьянка, а слабительное. Дмитриевский мало того, что был близорук, так еще оказался и начисто лишен обоняния. Ляшевич сидит в уборной, и в этот момент звонит телефон… Во саспенс! А Дмитриевскому нельзя поднимать трубку, потому как все уверены, что он в командировке в Пицунде, потому и не был на прогоне. Жуть. Мрак. Жалко Болдумана. Он тут совсем ни при чем.

В письмах Поповых есть упоминание о том, что Ляшевич никак не мог встретиться с Черкасовым. Он его хотел пригласить на роль по своей пьесе «Отверженные», а Черкасов, видимо, зная о том, перестал брать трубку, а если и брал, то отвечал измененным голосом, что, мол, Николая Константиновича нет дома. В итоге, Ляшевич плюнул и решил пригласить Болдумана. Что было дальше, все знают. Но вот что мне интересно, а если бы Черкасов тогда согласился, увидели бы мы его в роли Александра Невского или нет? Что-то мне подсказывает…

Кстати, Марина Поповых после развода с Дмитриевским оказалась весьма завидной невестой. Дмитриевский отписал на Марину Степановну дачу на Николиной Горе и автомобиль «Победа». А ей, что характерно, не было и сорока. Женщина пусть не ослепительной красоты, но весьма приятная, что в своих мемуарах отметил даже Брук (а это был еще тот привереда).
Она собирала у себя на даче общество, где, что называется, блистала, хотя там появлялись женщины и посимпатичней. Та же Целиковская, например… Самсонов, по словам самой Марины Степановны, приглашал ее сниматься в «Попрыгунье» в роли Дымовой. И она согласилась. И уже пробы какие-то прошли. Но дальше дело темное, относящееся к закулисным склокам Вахтанговского театра или даже теряющееся в складках платьев жен членов ЦК. Короче, снялась Целиковская, а Поповых уехала по турпутевке во Францию. Ну, а дальше все знают.

Почти детективная история с письмами Ляшевича к жене Константина Симонова. В архивах Серовой их нет, нет их и в московском Музее Сцены. Однако переводы с копий этих писем в семидесятых были приняты к публикации в парижском театральном журнале «Histoires derrière les scènes». А отрывки из них в обратном переводе на русский читали по радио, не то на «Свободе», не то по «Голосу Америки». Важно, что именно тогда и возникла версия, что причиной разрыва Серовой с Симоновым мог послужить не маршал Рокоссовский, а Ляшевич. Мне эта версия кажется весьма натянутой, но одна деталь не может не настораживать: Ляшевич после пятьдесят седьмого года у Серовой не появлялся и старался не оказываться с ней в одной компании, что, посудите сами, было весьма сложно. Так что, все может быть.

Однажды Дмитриевскому позвонил некто и, представившись Поскребышевым, передал срочное приглашение на ближнюю дачу. Дмитриевский сильно разволновался, почти до сердечного приступа. Во-первых, была глубокая ночь, а во-вторых, ничего хорошего от такого приглашения ждать не приходилось. Он вызвал такси, а пока машина ехала, наспех переоделся из пижамы в костюм, побросал в портфель сценарии спектаклей, которые собирался ставить и, на всякий случай, положил зубную щетку.
Пока ехал в Кунцево, перебирал в уме события последних дней, пытаясь найти повод для столь внезапного приглашения к вождю, и не находил. Не доезжая ворот в парк, окружавших дачу, такси остановили, мол, дальше проезд только по спецпропускам. Дмитриевский высунулся из окна и прокричал, что это Дмитриевский к товарищу Сталину. Дежурный пошел в будку и стал куда-то звонить. Через некоторое время вернулся и сообщил, что в списке никакой Дмитриевский не значится и поинтересовался, кто передавал приглашение. Дмитриевский ответил, что Поскребышев. Дежурный опять ушел в будку.
В воспоминаниях Дмитриевский пишет, что в это момент ему стало как-то особенно нехорошо. Он подумал, что могла случиться какая-то ошибка, что он не так расслышал, и Иосиф Виссарионович приглашал его, скажем, на завтра или даже на следующий вторник. И тут из калитки вышел военный в высоком чине и направился к машине. Оказалось, что это генерал Власик. А они с Дмитриевским знакомы еще по империалистической, когда служили в одном полку. Поздоровались. Дмитриевский говорит: «Коля, тут такое дело, меня по телефону Поскребышев пригласил к вождю, сорок минут назад. Но, наверное, я что-то не так расслышал, потому что меня нет в списках, и машину за мной не прислали, я на такси приехал». Власик смеется и говорит, чтобы Дмитриевский ехал домой, его, скорее всего, разыграли. «Ты езжай домой, а я скажу, что ты пьяный приехал и хотел выразить Иосифу Виссарионовичу благодарность за критику в адрес твоего спектакля», — так передает Дмитриевский разговор. «Так не было же никакой критики», — удивляется Дмитриевский. «Не было, значит, будет», — отвечает Власик, жмет режиссеру руку и уходит.
Дмитриевский едет домой, открывает дверь, а дома шумная компания во главе с Ляшевичем (у него был второй ключ) и Мариной Степановной Поповых, на тот момент еще не женой Дмитриевского, а подругой Ляшевича. Все смеются, мол, съездил к Сталину? Мол, когда премию обмывать будем? И так далее. Дмитриевский кладет шляпу на полку, вешает плащ на вешалку, выдерживает паузу и своим, известным на всю страну, голосом театрально с придыханием заявляет: «Так это ваших рук дело? Господи! Лаврентий Палыч дал указание найти тех, кто организовал этот постыдный спектакль, в попытке скомпрометировать народного артиста и лауреата Сталинской премии». Немая сцена. Все испуганы. Веселье заканчивается, гости расходятся по домам. Все, кроме Поповых, которая заявляет, что ей нездоровится, и просит разрешения остаться. На следующий день в «Правде» выходит разгромная статья на спектакль «Отверженные» по пьесе Ляшевича. Ругают всех, кроме Дмитриевского. А через два месяца Дмитриевский женится на Марине Степановне. А еще через месяц ему дают героя соцтруда. А Болдуману не дают.

В квартире Дмитриевского (я там был в один из своих приездов в Москву, пил чай и даже сломал спуск в уборной) при жизни хозяина всегда было полно народу. Тот постоянно делал дубликаты ключей и раздавал своим знакомым. Ему нравилось возвращаться из театра и гадать, кого он встретит дома. Поповых, конечно, всю эту историю довольно быстро прикрыла, поменяв замки. У Марины Степановны характер оказался уникальный. Удивительно, что она при таком характере и стальных нервах умудрялась играть роли хохотушек и простушек, трепетных ланей и обиженных бесприданниц. Ее портрет в образе бесприданницы даже после развода висел у Дмитриевского в кабинете. Он и сейчас там висит: эдакая реплика на Серовский портрет княгини Юсуповой. Дмитриевский, после того, как в доме появилась эта картина, стал называть Марину Степановну «моя княгинюшка». А та его всю их семейную жизнь звала «Дмитриевский». Ляшевич в своих письмах к Дмитриевскому спрашивал: «Дружище, кстати, удовлетвори мое любопытство: твоя княгинишна все так же величает тебя по фамилии, раздвигая ноги?»

Мой дедушка, Константин Александрович Орлов, генетик, биолог, животновод, потомственный дворянин — двоюродный брат Дмитриевского. В нашей семье было принято над Дмитриевским подтрунивать. Ну, это понятно, тот бонвиван и бездельник, пусть и дважды лауреат Сталинской премии, но все остальные серьезные люди. Один брат начальник штаба у Тухачевского, другой животновод, сестра тоже ого-го. А этот… Ну, а я помню похороны Дмитриевского, поскольку на них меня привезли из Ленинграда. За два года до Олимпиады. Было мне девять лет. Помню прокуренный коридор, когда свет из комнат пронзает дым и втыкается «в польта», синий чайник, который постоянно закипает, тетю Лику с заплаканными глазами и сына Ляшевича, дядю Борю, который сказал мне: «Пойдем, герой, погуляем до Патриарших» и увел от стола, где поднимали тосты за искусство, театр и прочие мне до сих пор непонятные вещи.

И еще про похороны Дмитриевского. Дед взял меня с собой в Москву, несмотря на сопротивление бабушки и (скажем так) недоумение отца. Отец считал, что Дмитриевский виновен в том, что дед получил срок и отправился в лагерь. Наверное, он был прав. Только дед мой на Дмитриевского если и был обижен, то недолго. В конце концов, были они двоюродными братьями.

Дмитриевский был герой войны, но не Отечественной, а Первой мировой. Имел он за боевые подвиги два Георгиевских креста, медали от союзников и осколок германской мины под сердцем, который проносил всю жизнь и про который сочинил известные строки. Есть анекдот, который сложно проверить, потому как в архивах сведений не сохранилось (ну или я не нашел, допускаю), а все, кто мог быть участниками, увы, в могиле.
Так что передаю именно как анекдот. Когда Дмитриевский получал первую сталинскую премию, а было это в марте сорок первого, он явился на церемонию в пиджаке со всеми своими царскими наградами, а это тогда не то что вовсе не позволялось, но не одобрялось. Буденный, кстати, носил кресты и на официальные мероприятия, но то Буденный. На Дмитриевского косились. При фотографировании попросили повернуться так, чтобы «георгии» не попали в кадр. Дмитриевский цвел, как герань, чувствуя свою абсолютную правоту и безнаказанность. Потом все перешли в фуршетный зал.
К счастливому лауреату, отодвинув Кикоина с Курчатовым, старых приятелей Дмитриевского, подошла Тарасова, которая тоже получила премию, и ледяным голосом произнесла: «Это мальчишеская отвага и бахвальство насколько смешны, настолько и глупы». На что Дмитриевский, подняв высокий хрустальный бокал и поцеловав Алле Константиновне руку, якобы рассмеялся: «Аллочка, как прекрасно, что вы признали мою отвагу, теперь, надеюсь, вы понимаете, что я не женился на вас не из-за страха, как вы мне пеняли, а исключительно по мальчишеской глупости».

Пырьев не снимал Дмитриевского. Они еще в юности, на курорте, поспорили из-за какой-то ерунды, Пырьев оскорбился и при всех поклялся, что не истратит на Дмитриевского ни сантиметра пленки. Потом они помирились, но клятву свою Пырьев держал и любил продемонстрировать свою принципиальность перед молодыми актерами или чиновниками. Мол, все понимаю, мол, и мне актер нравится, но если я буду непоследователен в малом, то и в важном на меня партия не сможет положиться. Это ему повезло, что Дмитриевский был беспартийным. В противном случае могли бы спросить, почему советский режиссер отказывается снимать своего товарища-большевика. А так сходило с рук.
Дмитриевского снимали на киностудии имени Горького и время от времени приглашали на Ленфильм. Но на Ленфильме Дмитриевскому не везло. Не везло, что называется, фатально. Как-то раз он пробовался на роль Дон Кихота у Козинцева вместе с Черкасовым. Пробы и у Дмитриевского, и у Черкасова были назначены на один день. Грим обоим актерам делали одновременно, одновременно пригласили в костюмерный цех. Поскольку в картине предполагались сцены с каскадерами, то было изготовлено несколько комплектов одинаковых доспехов. Оба высокие, оба сухощавые, облачившиеся по роли и взявшие в руки какой-то положенный для пробы реквизит, они настолько оказались похожи друг на друга, что оператор в кадре их спутал, а Козинцев занервничал. Он понял, что выбрать не может, и объявил перерыв.
В павильоне стояла невыносимая жара, которая актерам в нагретых осветителями доспехах казалась адовым пеклом. Решили выйти покурить в сквер. Ротонда тогда еще не была разобрана, а на Ленфильме шел нескончаемый ремонт-строительство, рабочие установили леса вокруг колонн и подправляли штукатурку, успевшую за два года после постройки потрескаться и местами обвалиться. Актеры вышли, достали папиросы. И тут Дмитриевский задумал продемонстрировать Николаю Константиновичу, как пацанами они зажигали спички об оркестровые тарелки. Снял с головы шлем-таз (а был он сделан из настоящей меди) и чиркнул об него спичку. В этот момент от колонны отвалился большой кусок штукатурки и упал ровно на то место, где стояли Черкасов и Дмитриевский. Черкасов, поскольку был в шлеме, отделался испугом и царапиной на носу, а Дмитриевского с сотрясением мозга увезли в хирургию Первого меда, благо он там рядом. Поповых уверяла, что «еще забинтованный труп Дмитриевского не дошел до курилки в больничном садике, а Козинцев уже звонил в Москву сообщать, что утвержден Черкасов».

Художник Исаак Бродский писал Дмитриевского три раза. Первый раз еще совсем молодым художником, в Санкт-Петербурге, во время обучения в Академии, где Дмитриевский подрабатывал натурщиком, не имея средств платить за актерские курсы. Этот портрет не сохранился. Возможно, он пылится где-то в запасниках Академии среди работ слушателей. Но точно сохранился второй портрет Дмитриевского, который гораздо интереснее всем известного парадного портрета. (Имеется в виду портрет, висящий в театральном музее. Дмитриевский изображен на нем в кресле художественного руководителя Малого театра советской драмы, с книгой и собакой, ищущей взгляд хозяина.)
В начале двадцать восьмого Бродский задумал многофигурное полотно, замыкающееся к средней точке перспективы. В геометрическом центре картины должна была быть фигура вождя, рифмующаяся с образом Христа на известной картине Александра Иванова. В художественной среде было принято трактовать новейшую историю России как метафору событий Нового Завета. Тем самым трактовщики и толкователи как бы становились вровень с апостолами, а их произведения почитались заветами. В один такой «завет» Бродский и набирал натурщиков, дав патетическое объявление через газету. Дмитриевский объявление прочел, и хотя в то время уже был известным актером, решил по старой памяти поработать натурщиком. В то время он только что вернулся из Берлина, куда ездил на гастроли. В Берлине Дмитриевский встречался с Ященко, которого очень уважал как публициста и издателя, и с семьей которого был дружен. Дмитриевский в предыдущие приезды с труппой МХТ даже жил несколько дней в его квартире. Ященко только вернулся из Литвы, где читал в университете курс по экономике, и готовился возобновить в Берлине издание «Новой русской книги». Ященко подробно выспрашивал у гостя из советской России о состоянии дел в русской словесности и драматургии. На прощание Александр Семёнович подарил Дмитриевскому свою кепку автомобилиста. Кепка Дмитриевскому так полюбилась, что он с ней не расставался и на половине фотографий того времени — именно в ней. На картине «Выступление В. И. Ленина на митинге рабочих Путиловского завода в мае 1917 года» Дмитриевский тоже в этой кепке в левом нижнем углу картины. Забавно, что Бродскому кепка тоже понравилась. Он попросил ее у Дмитриевского в аренду для работы над картиной. В итоге кепка Ященко запечатлена на картине Бродского семнадцать раз.

Ляшевич был славен тем, что занимал у малознакомых людей деньги. У знакомых и друзей он тоже брал в долг и не отдавал годами. Среди первых его кредиторов числились Пырьев, Аджубей, Дмитриевский. Чем известнее был человек, тем дольше ему приходилось ждать возврата долга. Дмитриевскому Ляшевич задолжал уже весьма значительную сумму. Однажды у Дмитриевского обсуждали детали постановки пьесы Ляшевича «Заводская проходная». Пьеса, надо сказать, была чудовищная, но ставить ее было нужно хотя бы для того, чтобы Ляшевич получил гонорар и расплатился с кредиторами. Режиссером на спектакль пригласили тогда еще молодого Бориса Львова-Анохина, по слухам, гомосексуалиста. На одну из главных ролей прочили Милляра — самую известную бабу-ягу Советского Союза. Все трое изрядно выпили и переругались между собой из-за каких-то деталей постановки.
Во время разговора раздался звонок в дверь, и Дмитриевский отправился открывать. Пришел Наум Штаркман, пианист и сосед Дмитриевского по даче, недавно отсидевший за мужеложество. Он привез Дмитриевскому семена огурцов для рассады.
— Кто там у вас? — кивнул Штаркман на комнату, откуда доносился разговор на повышенных тонах.
— Ах, Нюма, все свои, — заговорщицки прошептал Дмитриевский — Два тайных п. и один явный…