ЗИНЗИВЕР № 8 (88), 2016

Проза


Александр МЕЛИХОВ
Прозаик, публицист. Родился в 1947 году. Окончил матмех ЛГУ, работал в НИИ прикладной математики при ЛГУ. Кандидат физико­математических наук. Как прозаик печатается с 1979 года. Литературный критик, публицист, автор книги «Диалоги о мировой художественной культуре» и нескольких сот журнально­газетных публикаций, зам. гл. редактора журнала «Нева». Произведения переводились на английский, венгерский, итальянский, китайский, корейский, немецкий, польский языки. Лауреат ряда литературных премий, в том числе: Набоковская премия СП Санкт­Петербурга (1993) за роман «Исповедь еврея», премия петербургского ПЕН­клуба (1995) за «Роман с простатитом». Роман «Любовь к отеческим гробам» вошел в шорт­лист 2001 года премии «Русский Букер», а также получил премию «Студенческий Букер», роман «Горбатые атланты» вошел в список трех лучших книг Петербурга за 1995 год. Член СП Санкт­Петербурга. Живет в Санкт­Петербурге.



ПЕРВЫЕ СЛЕЗЫ
(Рассказ)

Обронил орел залетный — перышко. Родился на свет Егорий-свет-Егорушка.
Но это только в стихах бывает так красиво, а в жизни нужно таскать в поликлинику анализы в майонезных баночках, терпеть холодные склизкие поглаживания ультразвуковой машинки, а на последних неделях отслеживать вес, давление, объем начинающего трескаться живота со вздувшимся пупом…
Однако Юле и в голову не приходило беспокоиться, красиво это или некрасиво — она была занята делом настолько важным, что и думать забыла о подобных пустяках. Ее ни на минуту не оставляло чувство, что живет теперь она совершенно правильно, а правильность, оказывается, вполне может служить заменой красоте. Ей даже страшно не было, настолько ее поглощала подготовка к чуть ли не первому в ее жизни по-настоящему важному делу. Да и рядом с Егором, сделавшимся в эти месяцы совсем уж родным папашей, вообще было не страшно, — казалось, он все сумеет уладить. Роддом, куда Егор ее привез на собственноручно восстановленных им из руин «Жигулях», тоже считался хорошим, но когда она осталась в палате одна — тут-то ее и захватил настоящий ужас. Ведь и в самом деле не может младенец пробиться оттуда: там же все такое узенькое, ей и от Егора-то больновато, а тут целая головенка, плечики, животик, да, все маленькое, но по сравнению с…
Сначала она съежилась еще из-за того, что рождение нового человека началось с клизмы и горшка, наполовину бритья, а наполовину дранья подержанной бритвой, а в довершение врач оказался мужчиной. Но скоро боль сделалась настолько дикой, что она ни о чем уже и думать не могла, только кусала руки, чтобы не завопить. Но когда она вдруг увидела перед глазами бегущую по рукам кровь, то не поняла, что это такое и откуда взялось. И когда услышала рядом оглушительный крик, то тоже не поняла, что кричит она сама: у нее никогда не было такого сопрано.
Но чуть только спазмы стихали, она, едва выговаривая слова, каждый раз просила у врача прощения за свою несдержанность и потом слышала, как он в коридоре громко веселился по этому поводу с акушерками: никогда еще не попадались такие вежливые пациентки! Потом на соседнюю кровать положили, ей показалось, уже немолодую тетку, которую тут же понадобилось вести в родзал, а она почему-то яростно сопротивлялась, видно, обезумела от боли: так вцепилась в спинку кровати, что три акушерки не могли ее оторвать, пришлось прямо бить по рукам. Потом поволокли ее по коридору, она вопила как резаная, — и вдруг крики оборвались… И в Юлином обезумевшем мозгу пролетело: убили. И когда ее тоже повели в родзал, у нее была полная уверенность, что ее ведут на казнь.
Ослепительный свет, множество кресел, звериные вопли — поразительно гигиеничный фашистский застенок. Среди воплей она разобрала повторяющуюся сквозь рыдания мольбу: ой, Васенька, что мы с тобой наделали!!! Когда ее заставили тужиться, она так и ждала, что голова вот-вот лопнет, как оброненный с прилавка арбуз. Егора, прочитавшего в выписке, что ей накладывали швы, это, кажется, потрясло больше всего, хотя зашивание было чуть ли не удовольствием по сравнению с родовыми муками. Зато когда ей показали сердито мяукающего крошечного Егорку, у нее хватило сил испытать разочарование: она-то надеялась, что он будет похож на ее папу…
И еще она испытала неудовольствие, когда его зачем-то положили ей на грудь — она и сама-то еле дышит… Как только он мог поместиться у нее в животе? А главное, выбраться оттуда…
Но все-таки она сумела удивиться, что он такой горяченький. И успела разглядеть поразительно крошечные ноготочки да еще подумать, что пора бы их подстричь.
А еще ей было страшно, не урод ли он какой-нибудь, и она все спрашивала стонущим слабым голосом: а он нормальный, а он нормальный?.. Пока кто-то из сестер не засмеялся: он-то нормальный, а вот мама не очень.
И все равно она была так рада, что мучения закончились, что совсем не отреагировала на заговорщический шепот акушерки, что ее ребенок-де родился последним в этом году, а потому его записали на первое января. Она только глупо переспросила: «А зачем?..» — «Ну, мало ли, может, в армию на год позже пойдет»…
А потом про нее забыли. «Пусть лежит стекает» — и положили на кровать без одеяла. Одна простыня. Она звала бессильным голосом, но роддом праздновал Новый год. Причем настоящий, морозный, стекла были искривлены наросшим льдом. Холодно было — прямо трясло. И мысленно звала она уже не маму, а Егора, и давала себе зарок ничего ему не рассказывать, а то он еще убьет кого-нибудь.
Зато наутро, когда появились врачи и начались разгоны, как это она оказалась без одеяла (боялись, чтобы она не нажаловалась куда), то выяснилось, что остальные семь теток в ее палате где-то нахапали по два, а то и по три одеяла! И потом все оказались добрые, приветливые… Но в ту ночь НИКТО не откликнулся на ее мольбы, НИКТО не поделился, НИКТО не пожалел. И долго ее это мучило: неужели люди в глубине вот такие? Только годы открыли ей глаза: все они пребывали в состоянии полупомешательства.
Одно, правда, пошло на пользу: матка сократилась даже больше ожидаемого.
А та тетка, которую в родзал тащили силой, оказалось, лежит рядом с ней. Это был ее третий ребенок. Лимитчица со стройки, здоровая баба. Она ужасно удивилась, что Юля не стала есть противный кусок ржавой селедки: «Почему ты аппетит селедкой не развиваешь?» Не хочешь? Схватила Юлину селедку и умяла в два глотка.
Но что хорошее было — Егор вкладывал в передачи такие нежные письма, что она читала и удивлялась, откуда он набрался подобных слов? Эти слова были лучшим музыкальным сопровождением и для ржавого душа, куда было не встать и не помыться, и для жутких тряпок с пятнами застиранной крови, которые все зажимали между ног и ходили, как утки (эти тряпки назывались «подкладные»), — слова нежности и заботы оказались сильнее. Ужасно было жалко, когда оказалось, что она забыла эти записки в больнице — так боялась неправильно упаковать младенца.
Когда безымянного еще малютку ей принесли в первый раз, она перепугалась, что у него подбородочек свернут влево. Набравшись храбрости, она перевернула его на другой бочок, и челюсть тоже свернулась на ту же сторону. Пока она переводила дух и проверяла, трепетно перекатывая сверток с боку на бок, его пришли забирать: ну что, мамочка, покормила? Как, а разве нужно кормить?..
Тут уже начались заморочки с молоком: молоко в груди вроде есть, но надо ее раздаивать, прямо выдавливать, как клей «Момент» из пересохшего тюбика. А этот паршивец, хоть и голенькими деснами, так иногда вдруг стиснет, что подпрыгнешь, — и тут же ужас, как бы не уронить.
Ужас понемногу и сделался главным чувством: меленько работает язычком, будто лакающая кошка, — может, голодный?.. Шмыгает носиком — не простудился ли?.. О прочем и подумать страшно.
Она и кружевной голубой сверток, выдыхавший нежный парок, отказалась доверить Егору и только дома, уложив бесценное существо на кровать подальше от края и сама развернув пеленки, она позволила Егору посмотреть на сына. Сына… Какое странное слово!.. Неужели теперь у них есть сын?..
Он поводил мутным взглядом, что-то ловил ротиком, трепетал язычком, — она с гордостью посмотрела на Егора и обнаружила на его крупном грубом лице выражение растроганности, граничащей со слабоумием. И тут младенец еле слышно пукнул. И из глубоко посаженных Егоровских глаз как по команде покатились слезы.
Потом-то он клялся, что не помнит, когда он плакал в последний раз и плакал ли когда-нибудь вообще, — такими вот оказались его первые слезы.