ЗИНЗИВЕР № 6 (110), 2018

Поэты Санкт-Петербурга


Олег ЛЕВИТАН
Поэт. Родился в 1945 году в Псковской области. Работал в Океано­графическом институте, в геологической партии, электриком в ленинградском Рыбном порту, несколько лет ловил рыбу в Атлантике. Печатался в питерских и московских журналах и альманахах. Автор поэтических книг «Возвращение» (1982), «Взгляд» (1989), «Дорожное эхо» (2013). Победитель фестиваля­конкурса современных поэтов на 42-м Всероссийском Пушкинском празднике поэзии в Михайловском (2008). Член СП Санкт­Петербурга. Живет в Санкт­Петербурге.



ЗВЕЗДЫ ЗВЯКАЛИ О ВЕСЛА…
 
СНЫ

Спит мальчуган с ладонью под щекой.
В пучине вод, в отсеке спит подводник.
Спит продавец, и вздох во сне такой,
что сам вздохнешь…
Что снится им сегодня?

И психоаналитик видит сны
и сам себе бормочет: «Мило, мило…».
Спит населенье города, страны.
Раздумьями писателя сморило…

Треть жизни, проводимая во сне,
заполненная перевоплощеньем,
полетами, тоской о лучшем дне,
и жалостью, и счастьем, и мученьем…

Других две трети, вон они — вокруг!
А эта вся внутри, вся в человеке!
И он весь в ней: сам враг себе, сам друг —
пока однажды не уснет навеки…

Сам режиссер, сам зритель, сам герой,
сам говорит чужими голосами…
А что во сне не ладится порой,
так и вокруг все так — смотрите сами!



АРХИМЕД

Живем во временах, которых мы достойны.
Но в давние века заглядывает грусть.
А там — опять чадят Пунические войны,
и римляне галдят в предместьях Сиракуз.

У нас свое кино, у нас — получка в среду,
у нас своих забот — хоть пруд пруди, хоть пруд…
Но чтó же там открыть не дали Архимеду,
призвав к постройке рвов, зеркал и катапульт?

И наши времена чреваты смрадом дымным —
вся жизнь на волоске, все тоньше эта нить!
Но Архимеда жаль, и греков жаль, и римлян…
И жаль, что ничего нельзя предотвратить.

Нельзя, уже на штурм пошли Марцелл и Клавдий!
Нельзя, хоть зеркала спалили римский флот!
Ведь самый светлый ум — ничто, сказать по правде —
в сравнении с возней у городских ворот…

А будь исход иным иль не таким бесславным —
кто знает, может, мы имели б меньше бед!
Не зря ж в предсмертный миг —
вся боль, весь страх о главном —
«Не тронь моих кругов!» — воскликнул Архимед.



БАЛЛАДА О ДВУХ ПОЭТАХ

Поэт Пастернак и поэт Мандельштам —
при всех их различьях — ценили друг друга.
То были тридцатые годы, а там —
в то время — и это большая заслуга…

Как в точности вышло, нам трудно сказать,
но точно, что встретились два стихотворца.
И вот, попросив Пастернака: — Присядь, —
прочел Мандельштам про кремлевского горца.

И меркнул от слов электрический свет.
И эхо бежало от каждого звука —
теснясь, как озноб от прочтенных газет,
как страх повсеместный полночного стука…

И встал Пастернак, головой покачал,
от бледности ставший смуглее и выше:
— Запомни, ты этого мне не читал,
и я этих строчек, запомни, не слышал! —

И сел Мандельштам у окна, где во мгле
метались шершавые крылья метели,
и дырочку вдруг продышал на стекле,
чтоб мы эту сцену в нее подглядели.

Спросил: — Что же делать, ведь знаем, ведь ждем?.. —
Сказал Пастернак: — Оставаться поэтом… —
…И в той телефонной беседе с вождем
он помнил о встрече и медлил с ответом.

Он знал, что был должен сказать — и не мог.
Он верил, что жизнь это высшее благо,
и медлил, как Гамлет, оттягивал срок —
молчал, чтоб ответить устами Живаго…

А вождь ухмыльнулся, когда он затих:
«Боится, — подумал, — не хочется в яму,
а мы тут не спи и решай все за них!» —
и жизнь на три года продлил Мандельштаму…

О, если б я сам эту темень сгущал!
Лишь нынче наш век недомолвок лишился.
И вышло, что прав был и тот, кто смолчал,
и тот, кто на дерзкую правду решился…



КОМАРОВО

Дачный дом, покинутый людьми.
Все, как есть, исчезли в воскресенье —
с кошками, лукошками, детьми,
с банками компотов и варенья…

Дом еще не верит и беречь
сам себя старается от пыли.
В нем еще поленья помнит печь.
Стены, полки, кресла не остыли.

Но скользит по комнатам пустым
призрак запустенья и развала…
И о чем мы, право, говорим —
с нами, что ли, так же не бывало?

Шелестит впотьмах какой-то сор.
Вдоль забора — голоса прохожих.
Дом глядит с надеждой сквозь забор —
даже мало-мальски нет похожих.

Только сумрак, только дождь, и грязь,
да под ветром пляшет, как живая —
перед домом, намертво вцепясь
в бечеву — прищепка бельевая…



БАЛЛАДА О СОБАКЕ

Отдыхающий гладит собаку — она
уж с неделю к их даче прибилась.
И виляет хвостом, и вниманья полна,
и крыльцо сторожить приучилась.

Следом ходит весь день. И на пляж, и домой.
И прохожих приветствует рыком,
говоря: «Вот идет мой хозяин, он мой!
И — хоть Джеком зовет пусть, хоть Диком!».

Отдыхающий знает, что сам виноват,
вот и прячет глаза, вот и гладит —
приласкал, приручил, не прогонишь назад...
И с тоскою внезапной не сладит.

И с собой не забрать, и на добрых людей
не оставить — смеются: «На што нам?»
И вдобавок завхоз намекнул без затей
про отстрел перед новым сезоном...

Отдыхающий в горле комка не сглотнет,
вот и смотрит: не время ли к чаю?
Вот и шепчет: — Ты, Дик, потерпи, через год
прилечу, разыщу, обещаю. —

И на утро: — Ну, Джек, не скучай! — говорит.
И краснеет от собственной фальши.
...За автобусом долго собака бежит —
до окраины самой и дальше...



СОРОКА

И подслушала новость сорока в лесу.
Про кого? Да не важно! Да хоть про лису!
Ей слетать бы, проверить — а вдруг это склока,
вдруг — неправда! А правда — так, может, не вся, —
доверяться всему, что услышишь, нельзя…
Но уж больно болтливая птица сорока!

Замелькала крылами в лесной тесноте,
понесла эту новость на длинном хвосте…
Дятлу все рассказала, а тот и слукавил,
обещался молчать, а исчезла едва —
он сосне и отстукал словцо или два,
и для складности сам три словечка добавил…

Этот стук понесли вдоль оврага ручьи,
а там уши торчком — и неведомо чьи!
Через час о лисе говорили далёко…
И когда повстречался с сорокою лось —
ей такое о рыжей услышать пришлось!
Но уж больно болтливая птица сорока…

Замелькала крылами в лесной тесноте,
понесла эту новость на длинном хвосте…



ВОСПОМИНАНИЕ

При советском еще было строе…
Глушь карельская. Утро сырое.
Берег озера. Солнечный блик…
И, проснувшись с похмелья в палатке,
удивляясь, что жив и в порядке —
на далекий я выглянул крик.

А он реял над всем Прионежьем —
над сосновым, брусничным, медвежьим, —
и похож был на имя мое!
И глядел я со смешанным чувством
на озерную гладь с чьим-то бюстом,
что чернел, шевелясь, из нее…

То мой друг, в капюшоне, как инок, —
бултыхался меж листьев кувшинок
и тростник раздвигал и тянул…
И орал, и рыдал от бессилья!
— Что случилось? — в испуге спросил я.
Он лишь всхлипнул: — Олег утонул….

Это было сильней анекдота:
мы здесь утром сошли с вертолета,
корчевали под лагерь сосняк…
И начальник, суровый геолог,
был в суровости с нами не долог —
ближе к ночи и вовсе размяк!

Спирт служебный принес к нам в палатку!
Через час я и рухнул с устатку,
Мишка гостя пошел провожать…
И, конечно, служебного спирта
было налито вновь и испито —
чтоб друг друга сильней уважать!

Вот они и решили по пьяни, —
порыбачить в рассветном тумане!
…И плеснула вода за бортом.
Друг мой глядь — поплавок не ныряет.
И вдруг понял — меня не хватает!..
(Так он мне и расскажет потом.)

Собутыльник лежал в клипперботе,
говорил: — Зря вы, Миша, орете, —
и тяжелой мотал головой, —
не найти без багра Левитана! —
И так дико все было и странно…
— Мишка, — крикнул я, — вот я, живой! —

Этот случай — с тех пор и доныне —
я храню для себя на помине,
рядом с шансом пропасть ни за грош!
Вдруг — никто и не вспомнит, расстроен…
…То ли строй тот был лучше устроен,
то ли спирт так теперь нехорош!



* * *

М. Кононову

Помнишь, ночь была на свете?.. Ночь без времени и края...
На недвижимые воды звезды падали, сгорая...
А на смену им другие — появлялись и сверкали…
Чьи-то спутники цепочкой Млечный путь пересекали…

Будто мрачный страж созвездий где-то филин гулко ухал…
В позе сфинкса теплый псина — наш товарищ лопоухий —
у моих коленей замер — величавый и бесстрастный…
Помнишь, ты шутить пытался, но неловко, но напрасно…

А рыбацкий сын Серёга — парень в возрасте Ромео —
на корме сидел неслышно — оробелый, онемелый —
и курил умело «Север», и глядел сквозь дым на звезды…
Ты сидел на веслах, звезды тихо звякали о весла…

И казалось, что в пространстве мы уже лет двести плыли,
и в морщинах курток наших было столько звездной пыли,
что когда бы ни пришлось нам в мир обыденный вернуться —
не удастся стать другими, не удастся отряхнуться…



БАЛЛАДА ДЛЯ ОДИНОКИХ

Бог приходит ко всякому, кто жалок и одинок —
ко всем этим брошенным, чокнутым, отчаявшимся и прочим —
и от края бездны отводит, говорит что-то вроде: — Сынок,
успокойся, ну что ты! — вот все, чем он может помочь им...

Даже, если не слушают, все равно говорит: — Держись! —
Говорит, что давно приглядывался, что имеет виды...
Он ведь Бог, он ответствен за каждую жизнь,
и ему ни к чему — все эти глупости и суициды...

Бог приходит ко всякому — во всякой беде.
Бог не может сказать человечеству: — До свиданья. —
Он для нас ведь и держит все мирозданье в узде,
и напрасно нам кажется, что рушится мирозданье…

Иногда он опаздывает, и, глядя падающему вослед,
сокрушенно разводит руками: — Какая жалость.—
Но потом — гасит звезды и зажигает рассвет,
чтобы вся остальная жизнь продолжалась…



ПОРТРЕТ С ЗАКОЛКОЙ

Заколка-бабочка, уж так ты хороша
в руке хозяйкиной — для ласки на ладони
расправив крылышки — и к пальцам льнешь, шурша,
и обмираешь вся при качке и наклоне.

Не бойся, глупая, ей и самой, пока
портрет рисуется, все кажется, любуясь
твоими складками, что ткань твоя легка,
что в ней — батистовой — похожесть на судьбу есть.

Совсем, как девочка играет, ну и ну!
Шепчу ревниво ей: — Брось, на меня взгляни ты!
Я тоже трепетный, дай я к тебе прильну! —
нет, медлит, тешится, и губы приоткрыты…

Заколка-бабочка, так жалок твой испуг —
во тьме, на столике, гадая, что приснится
к утру владелице — «а вдруг разлюбит, вдруг
иным пред зеркалом прообразом пленится!

А вдруг, — стекающим по дивному плечу,
роскошным, плещущимся рыжим водопадом —
решит пожертвовать! — «куда я полечу», —
тоскливо думаешь, — «чьим буду я нарядом?»

Но вот над скрученной, прижатою волной,
ты планкой клацаешь — как шавка из батиста!
И женщина становится — иной.
Тут нужен дар другого портретиста.



КОЛОКОЛЬЧИКИ

Да простят меня люди верующие и неверующие извинят:
на Валдае чудес немеряно, вы их встретите неизбежно…
А в селении Мшенцы ангелы колокольчиками звенят —
и так трогательно, и так трепетно, и так нежно!

Я и сам удивлялся, слыша их — и у этой избы, и той!
И у той, в иван-чае тонущей — то едва-едва, то слышнее...
А еще здесь ключи, как омуты, и один, говорят, — святой!
И старинная церковь высится и поповский дом рядом с нею.

Эти Мшенцы — деревня бывшая, не поймешь уже, чем жива:
избы, крытые старой дранкою, вряд ли чиненные лет двести…
Перетерли деревню в крошево века прошлого жернова:
две-три бабки да пять-шесть дачников — вот все жители в этом месте.

Но, похоже, и здесь меняется жизнь убогая на глазах —
подступает пора духовности, наступает конец безверью!
Вот и церковь, спасибо батюшке, оживает, стоит в лесах,
и туристы спешат к источнику, где часовенка над купелью…

Может быть, от усердья этого и наладятся здесь дела?
Не о том ли и колокольчики так играют, поди, узнай-ка!
Но тут дождик случился затемно — наша крыша и потекла…
Поутру подсобить с починкою попросила меня хозяйка.

И полез на чердак заброшенный я по лесенке приставной,
вижу клочья соломы сгнившие, рухлядь всякую посередке;
сквозь дырявый фронтон полосками льется с улицы свет дневной, —
и вся дранка прибита гвоздиками к доскам треснувшим обрешетки…

И когда вновь нежная музыка зазвучала вокруг и над —
не готов повторить я письменно то, что чуть не вымолвил устно! —
ветер в щели подул, и гвоздики все — шевелятся и звенят…
Чудеса не бывают долгими, долго может быть только грустно.



* * *

Поэт, затерянный в полночной тьме, как Бог, —
доволен тем уже, что вовсе не темна,
что вверх распахнута, и там, вверху — как стог,
лучами колется и трепета полна...

Какие мысли там парят, какие сны —
во тьме величественной, зыбкой, ледяной! —
над жизнью суетной до звезд вознесены
от сосен Ладоги до Балтики ночной…

И как иначе бы могли вы объяснить
исчезновенье их?
                                 Не вспомнить поутру,
что снилось, думалось? — оборван кончик, нить...
А сон затейлив был. А мысль вела к добру.

О бесхозяйственность, о ненадежность уз!
Ты чье, видение? Эй, грусть, ты чья?
                                                                      А там:
уже отчаялись, уже легли на курс —
вдогонку лайнеру — в Париж иль Амстердам...

Лишь вдохновению коснуться их дано —
ничейных, реющих над строчками огней,
над шпилем с ангелом, — и, возвратясь в окно,
все что напишется — подсказывать верней.

Не удивляйтесь же, когда — среди стихов —
вдруг что-то близкое почувствуете в них!
От ваших дум они, они от ваших снов —
и самых горестных, и самых золотых…