ЗИНЗИВЕР № 3 (19), 2010

Ян Бруштейн

Поэт, художник. Родился в 1947 году в Ленинграде. Юность прошла в Пятигорске. Служил в армии, немного повоевал в 68-м на Амуре. Работал журналистом, преподавал в вузе историю и теорию изобразительного искусства. Кандидат искусствоведения.
В «новое» время участвовал в создании негосударственного телевидения, возглавлял крупный региональный медиа-холдинг. Ныне руководит службой продвижения в текстильной корпорации.
Стихи печатались в журналах «Знамя», «Юность», «Волга», «Дети Ра», в различных сборниках.
Автор книг стихов «Карта туманных мест» (2006), «Красные деревья» (2009).
Живопись и компьютерная графика были представлены на семи персональных выставках. Живет в Иванове.



СЕСТРОРЕЦКОЕ

В забубенном Сестрорецке, возле озера Разлив,
Я свое пробегал детство, солнцем шкурку прокалив.
Там, где Ржавая Канава, там, где Лягушачий Вал,
Я уже почти что плавал, далеко не заплывал.
Эта финская водица да балтийский ветерок…
Угораздило родиться, где промок я и продрог,
Где коленки драл до мяса — эту боль запомнить мне б —
Где ядреным хлебным квасом запивал соленый хлеб,
Где меня жидом пархатым обзывала шелупня,
Где лупил я их, ребята, а потом они — меня.
Только мама знала это и ждала, пока засну…
Я на улицу с рассветом шел, как будто на войну.
Чайки громкие летали, я бежал, что было сил,
Со стены товарищ Сталин подозрительно косил...

Сам себя бедой пугая, сбросил маечку в траву,
Приняла вода тугая, и я понял, что плыву!
Непомерная удача, я плыву, а значит — жив…
Называлось это — дача, детство, озеро Разлив.



МОЙ ПРАДЕД

Мой прадед, плотогон и костолом,
Не вышедший своей еврейской мордой,
По жизни пер, бродяга, напролом,
И пил лишь на свои, поскольку гордый.
Когда он через Финский гнал плоты,
Когда ломал штормящую Онегу,
Так матом гнул — сводило животы
У скандинавов, что молились снегу.
И рост — под два, и с бочку — голова,
И хохотом сминал он злые волны,
И Торы непонятные слова
Читал, весь дом рычанием наполнив.
А как гулял он, стылый Петербург
Ножом каленым прошивая спьяну!
И собутыльников дежурный круг
Терял у кабаков и ресторанов.
Проигрывался в карты — в пух и прах,
Но в жизни не боялся перебора.
Носил прабабку Ривку на руках
И не любил пустые разговоры.
Когда тащило под гудящий плот,
Башкою лысой с маху бил о бревна.
И думал, видно, — был бы это лед,
Прорвался бы на волю, безусловно!..
Наш род мельчает, но сквозь толщу лет
Как будто ветром ладожским подуло.
Я в сыне вижу отдаленный след
Неистового прадеда Шаула.



МОЙ ДЕДУШКА, САПОЖНИК

Маленький сапожник, мой дедушка Абрам,
Как твой старый «Зингер» тихонечко стучит!
Страшный фининспектор проходит по дворам,
Дедушка седеет, но трудится в ночи.

Бабушка — большая и полная любви,
Дедушку ругает и гонит спать к семи…
Денюжки заплатит подпольный цеховик,
Маленькие деньги, но для большой семьи.

Бабушка наварит из курочки бульон,
Манделех нажарит, и шейка тоже тут.
Будут чуять запах наш дом и весь район,
Дедушка покушает, и Яничке дадут.

Дедушку усталость сразила наповал,
Перед тем, как спрятать всего себя в кровать,
Тихо мне расскажет, как долго воевал:
В давней — у Котовского, а в этой…
                                         будем спать…

Маленький сапожник, бабуле по плечо,
Он во сне боится, и плачет в спину мне,
И шаги все слышит, и дышит горячо,
И вздыхает «Зингер» в тревожной тишине.



СУХАРИ

А бабушка сушила сухари,
И понимала, что сушить не надо.
Но за ее спиной была блокада,
И бабушка сушила сухари.

И над собой посмеивалась часто:
Ведь нет войны, какое это счастье,
И хлебный рядом, прямо за углом…
Но по ночам одно ей только снилось —
Как солнце над ее землей затмилось,
И горе, не стучась, ворвалось в дом.

Блокадный ветер надрывался жутко,
И остывала в памяти «буржуйка»…
И бабушка рассказывала мне,
Как обжигала радостью Победа.
Воякой в шутку называла деда,
Который был сапером на войне.

А дед сердился: «Сушит сухари!
И складывает в наволочку белую.
Когда ж тебя сознательной я сделаю?».
А бабушка сушила сухари.

Она ушла морозною зимой.
Блокадный ветер долетел сквозь годы.
Зашлась голодным плачем непогода
Над белой и промерзшею землей.

«Под девяносто, что ни говори.
И столько пережить, и столько вынести».

Не поднялась рука из дома вынести
Тяжелые ржаные сухари.



ТОЧУ НОЖИ

Страшноватый, кривоватый, он ходил: «Точу ножи!».
Голос тихий, как из ваты, как из каменной души.
Мы дразнили инвалида, рожи корчили вдали,
И швырял он, злясь для вида, мерзлые комки земли.
Шляпу надевал из фетра, улыбался криво нам,
Молча раздавал конфеты осторожным пацанам.
А под вечер, водки выпив, не сдержав тяжелый вздох,
Он кричал болотной выпью: «Швайне, ахтунг, хенде хох!».
Бормотал, дурной и жалкий, про войну, про спецотдел,
Как боялся, как сражался, как десятку отсидел.
С воем задирал штанину, и совал протез в глаза,
И стекала по щетине бесполезная слеза.
...Утро стыло в переулке  и не видело ни зги.
За окном, в пространстве гулком, слышались его шаги.
Между нами тьма такая... Через время, через жизнь
Слышу голос полицая: «Подходи, точу ножи!».



ПЕТЕРБУРГ

...и фонтанку, и невку с ботинок сотру,
отряхну этот дождь и асфальтную крошку.
я вернулся в свой дом не к добру, не к добру,
я как будто бы прожил всю жизнь понарошку
где-то там, где верста поглотила версту,
где стоят города без дождя и тумана,
я зачем-то дождался вот эту весну,
и сошел на перрон, и сошел бы с ума, но
незадача — я трачу последние дни
меж облезлых домов, словно псов обветшалых…
против шерсти их глажу, прошу — прогони,
прогони, ленинград, чтобы сердце не жало.
он меня об асфальт приласкает лицом
и забросит в тяжелое чрево вагона.
навсегда провалюсь то ли в явь, то ли в сон —
ты прости, петербург, мы уже не знакомы.