ЗИНЗИВЕР № 1 (115), 2020

Поэты Санкт-Петербурга



Элла КРЫЛОВА
Поэт, прозаик. Родилась в 1967 году в Москве. Публиковалась в журналах "Юность", "Дети Ра", "День и Ночь", "Дружба народов", "Зинзивер", "Новый мир", "Знамя", "Крещатик", "Звезда" и др. Автор нескольких поэтических книг. Многие годы жила в Санкт­Петербурге.


ВЕРБНЫЕ ЭЛЛЕГИИ

1.


Чуждой стихии ищу, чтоб вытравила
мнимую необходимость схожести,
а то все лужи зеркал да рытвины
исхоженных совпадений — простые множители
постылого равновесия. Ищу падения,
чтобы хоть по сопротивлению воздуха
убедиться в его наличии. Где-нибудь
мой демон-хранитель в золе на роздыхе
прикорнул, наверное, забыв устраивать
потрясения в мире, ему порученном,
вот и сякнет солнце в крови, отравленной
бледной чумою благополучия.
Ищу внезапного, а не постепенного
решения участи — пусть крушения,
чтобы сгинуть в плену поднебесья пенного
или выйти с тавром второго крещения
и жизнь опознать в ее первозданности,
припав к Истоку устами зоркими,
приняв как данность — без благодарности
и стенаний — тщетность ее высокую.


2.


Ветеран поверженного режима,
не восприимчивый к новой морали, —
дряхлый снег, обреченный на вымиранье,
окончательно опустился и запаршивел.

Он пейзаж разлагает и бьет на жалость.
Поскорее бы солнечное милосердье
в это сбивчивое голубое предсердье
вонзило свое стерильное тонкое жало!

Станем тогда гулять без пальто и перчаток,
столоваться в кафе, не считая сдачу,
ночевать на чужих отсыревших дачах —
щедро оставлять улики и отпечатки

на времени и пространстве в виде
использованных билетов, стишков на случай,
испытаем стократно свою везучесть
и Бог весть на какие кривые выйдем!

А покуда — таянье и томленье.
Но уже в порывах души и ветра
трепещет живая нагая верба,
предчувствуя суровое обновленье.


3.


Ветер налетает с намереньем задушить,
ревнуя душу к надушенной и нарядной
ее оболочке. В столичной ночной глуши
на глазах у бесстрастных чужих парадных
сгинешь — никто не хватится. И поделом,
исчадье тщеты, упадка унылая плесень!
Пой эпилог лебединый! А небо-то — как потолок
молодого собора — сырые живые фрески!
Огненный танец агонии. Лунный удар.
Последнее ложе, устланное лепестками
тепличных тюльпанов — ледяной алтарь.
Но, ослабев, разжимаются, отпускают,
осыпаются снежные пальцы, несется прочь
беспокойный северный мавр, не доделав дела.
Какая все же невнятная, несуразная ночь
с оперным размахом пьяного наважденья!
Казнь понарошку. Крови густой кагор.
Имитации всякого рода скучны и лживы,
но они составляют жизнь, и чем в упор,
лучше извне смотреть на ее ужимки.


4.


С ритма сбивается маятник в пустоте груди.
Хромотой попирает небо хозяин бала.
Все что угодно может произойти.
Запертая дверь от вторжения не избавит.
Слишком зябко, чтобы уснуть, хоть в три
завернись одеяла. И вот так до утра вертеться,
как в гробу, в постели, пока фонари
в окно извергают фосфор, покуда сердце
глохнет в тревоге тем большей, чем тишина
ночного мира полнее и безмятежней!
Жизнь рукотворными снами предрешена,
и она, в деревянной всегда одежде,
лишь потому желанна, что нет иной.
Изнанки коснись — поднимается страх незрячий.
Но Некто, склоняясь медленно надо мной,
кладет ледяные ладони на лоб горячий.
И я слышу свой голос, как будто издалека,
ровнее летейского штиля, отчетливо нестерпимо:
— Не коса, а белые лилии у Нее в руках,
Она прилетит за тобою на белых крылах серафима…


5.


Сомнение лукавит и ликует,
подмигивает из глубин бокала
то медно-черным, то голубо-алым,
принять не соглашаясь ни в какую
ни продолженья действа, ни финала.

Неужто пустота все увенчает?
Вчера меня здесь мама пеленала,
а завтра — плен подземного пенала.
В полынных пальцах свечи иван-чая
поднимутся напоминаньем малым

о том, как щеки бледно розовели,
когда гроза по жилам пробегала.
Иль есть у света сторона другая,
но Некто высшей волею своею
ее от праздных глаз оберегает?

Отчаянья смирительные сети
все крепче и привычней. Под ногами
уже сегодня Леты берега, и
не лилий аромат разносит ветер,
а тленья сладкий смрад и газ угарный...


6.


Лицу, однажды омытому влагой Леты,
не вернут румянца ни поцелуй пораженья,
ни пощечина славы, ни вкрадчивые флажолеты
стыда в бурных оргиях воображенья
и реальности, которая вторит ему, фальшивя
на высоких нотах, что, в общем, вполне понятно.
И над бескровной скуластой пустыней большие
глаза кричат, как на перьях павлиньих — пятна,
на крылатом наречии бабочек о триумфе
бедной жизни, порученной цвету и осязанью,
ничтожной жизни, которой не будет пухом
земля, пропитанная дочкиными слезами,
вином и медом, помоями и бензином.
Когда-нибудь время умрет и настанет вечность.
И уснет навсегда ненужная Мнемозина,
в бархат мрака мраморные спрятав плечи.
Когда-нибудь кончится все, но, дай Бог, не раньше
чем белковую панику исчерпает привычка,
чем простое сознание, окончательно встав с карачек
свою омраченную данность возьмет в кавычки.


7.


В грузинской вазе изысканно умирают
белые лилии, принесенные шизофреничкой,
чье имя стерто, как имя того, кто "Мерани"
лучше всех перевел. Уж который год заграничной
мучаюсь хворью — cafard, — не выходя из дома
и не имея контактов с гражданами оттуда.
Предчувствую худшее с неизъяснимой истомой,
как благодарный зритель в театре абсурда.
Над чужой бедой, как над собственной, сокрушаюсь
отвращенье и нежность питая к людской породе,
и поскольку правду вслух говорить решаюсь,
то считаюсь уродом даже среди уродов.
Но своей уникальностью можно гордиться, если
больше она ни на что не годится. Можно
посетить Венецию, облететь Венеру, из кресла
не вставая. Но хочется хоть немножко
безусловной подлинности, первичного Духа, что ли.
Ритуальный кагор не утолит сомнений.
Лишь кощунственный перст, нащупав рану Христову,
образумит душу страшным прикосновеньем.


8.


Колыбельный обман, белокрылая нежная гибель,
неужели сбываешься? Или идет на убыль
провидческое терпение? Мертвой водою губы
              обуглены, обеззвучены.

Обороняться не стану — разве ты не желанна?
На костер своего триумфа взойду, как Жанна.
Благо к адской смеси ладана с костью жженой
              обонянье приучено.

Но я только штришок на твоей ладони.
Я тебя потеряю, утрачу — до обладанья.
Вместо струн над малиновыми ладами
              под слова скоромные,

капюшоны склоняя, грянет нищий хор отходную.
Ошую литавры латыни и одесную.
Во главе угла на высоких своих ходулях —
              и без того огромное —

встанет Ничто или Нечто, суду виднее.
Я прошу у тебя промедленья, как извиненья
за готовность ваятеля исчерпать изваянье,
             за обман колыбельный.


9.


Искомая стихия возникла. Вызвала бурю
в пустом стакане. Нарциссоподобный гуру
изрек очередную цитату из от Матфея
и поглядел волшебно, как та самая фея —
на тыкву, крыс и племянницу-замарашку.
Но чудо дало осечку. Запытанная ромашка
солгала геройски. Обращенье не состоялось.
Общенье свелось к стоянию на Каяле.
Но даже такое пустячное приключенье
для скучающей особи — вариант леченья.
Обошлось без крови — жалко. Но и без грязи.
На сем спасибо. Опять же — разнообразье.
Новизна узнаванья. Русский как иностранный
язык. Кое-что поначалу казалось странным,
старшим, страшным. Потом оказалось — мнимость:
израненная ранимость, затейливая наивность.
Светлоокий Китеж, зыбкий, почти не зримый,
что с тебя взять мне — молодому Риму?
У меня впереди — рубиконы и рафаэли,
у тебя — женской памяти сусальные акварели.


10.


Произнесенное слово возвращается, как бумеранг,
разбивший вдребезги отраженье цели.
Но зарастает папоротником буерак
свежей памяти, понижая цену

одержанного поражения. Облик возлюбленного врага
расплывчат, колеблется, как подводный Китеж:
прядь белесой волны не удержишь в руках,
в мутной глубине не увидишь,

за что, собственно, боролись. Лучше смотреть в окно
на конкретные крыши и кое-какую флору.
Хорошо бы сплошным дождем и вином
встретить вечер, сняв униформу

социального животного — то есть молча, прежде всего.
Предоставить мысль внесловесным ее потокам,
чтобы подспудно что-то творилось само
собой, наблюдать, и только,

как немота пульсирует песней соловьиного яйца,
скалясь то горной грядой, то гитарным грифом,
а выраженье отделяется от лица
и становится мифом...