ЗИНЗИВЕР № 6 (120), 2020

СВЕТЛОЙ ПАМЯТИ ВЛАДИМИРА ШПАКОВА

Скончался мой ближайший друг и сподвижник, прекрасный писатель и соредактор журнала «Зинзивер» Владимир Михайлович Шпаков. Это трагедия не только для нашего издательства, но и для всей русской литературы, которой Володя служил преданно и беззаветно. Приношу свои самые глубокие соболезнования семье Володи — Лене и Жене. Это наше общее горе. Вечная память!
Володя был замечательным человеком. Он любил жизнь во всех ее проявлениях, любил писателей, любил литературу. Не пропускал никаких мероприятий, ездил на всевозможные фестивали, искал новых авторов для журнала, горячо отстаивал свою точку зрения. Мы проработали вместе почти десять лет, и, конечно, за это время журнал окреп — у нас появились очень хорошая проза, сильная публицистика. За эти разделы отвечал Володя. Что меня всегда в нем поражало, так это то, что он не зациклен на себе. Он постоянно думал о других. Это огромная редкость в писательской среде. Подлинный писатель — как божья дудка — призван наполнять мир любовью, любовью к Богу, людям, животным, деревьям, земле… Писатель — это голос тех, кто голоса лишен. Володя Шпаков наполнял мир любовью. Петербург для меня ассоциировался, прежде всего, с ним. В Питере мы никогда не расставались. Я жил у него. Мы вместе проводили литературные вечера, встречались с авторами, ходили в кафе… Он любил путешествия, я рад, что успел показать ему мою любимую Болгарию, он дважды гостил у меня в городе Солнечный Берег (это недалеко от Несебра), приезжал и в Москву.
Конечно, мир изменился с уходом из земной жизни Владимира Шпакова, но мы продолжим его дело. Журнал «Зинзивер» будет выходить. И мы сохраним память о Володе. В этом номере мы печатаем статью о нем Александра Мелихова и рецензию Елены Елагиной на книгу рассказов Владимира Шпакова «Ева рожает».
Прощай, Володя! В память о тебе мы продолжаем, пока есть силы, работу.

Евгений СТЕПАНОВ



МЫ ВСЕ ЦЕНИЛИ ШПАКОВА

Володя Шпаков появился в питерской литературе примерно четверть века назад — дружелюбный и обаятельно нормальный, не страдающий ни одним из профессиональных писательских заболеваний — ни важностью, ни истеричностью, ни нарциссизмом. И с биографией нормального советского парня — индустриальная провинция, отличный технический вуз, успешная работа в оборонке, — пришел в литературу не оттого, что больше ничего не умел, а просто ему в какой-то момент показалось мало того, что у него прекрасно получалось. И перестроечных мытарств он тоже вкусил — потрудился и охранником, и кочегаром, и осветителем в Малом зале Государственной академической капеллы. К нам в Союз Володя уже вступал с рекомендациями Приставкина и Маканина, и первый же прочитанный мною его рассказ вполне соответствовал ожидаемой прозе видавшего виды мужика, — отличный физиологический очерк, все детали в десятку, видно, что автор хорошо знаком с изнанкой жизни, но воспринимает ее так, как и подобает нормальному мужику, не впадая ни в отчаяние, ни в обличительный пафос: надо с этим жить и это изображать.
Но понемногу в этом гиперреалистическом мире начала нарастать странность, доходящая почти до фантасмагории. Причем фантасмагории не абсурдистской, а скорее символистской. В этом и заключался его метод — синтез реализма и символизма. Иногда бывало больше реализма, иногда символизма, но результат всегда был хорош. Или очень хорош. Мы все ценили Шпакова еще и как умного критика, а когда он занялся прозой в журнале «Зинзивер», журнал быстро вышел на уровень традиционных «толстяков».
Володя широко печатался, хорошо издавался, и я только после его смерти — ох, как не хочется выговаривать это слово применительно к нему… — узнал о его словах, сказанных одному собрату по перу, товарищу по счастью и несчастью: «Пока не сдохнем, не заметят».
Ужасно жаль, что я уже не могу ему сказать: «Володя, мы очень даже тебя заметили и никогда не забудем!»

Александр МЕЛИХОВ



В. М. Шпаков. «Ева рожает», Книга рассказов.
СПб, Алетейя, 2018

Петербургский писатель Владимир Шпаков — мастер малой прозы, это факт общеизвестный. Не впервые он выпускает в свет сборник рассказов, и всякий раз — удача. Жанр рассказа, надо отметить, нынче пребывает в лукавом и не самом лучшем положении. Да, рассказ удобен для журнала (как и поэтическая подборка, впрочем — заподлицо упаковать объем), а вот издателям потребен роман. У Шпакова тоже есть несколько романов, наверняка известных читателю, но его безусловная вершина, его творческий «максимум максиморум» — это все-таки малая форма.
Его книга со слегка эпатирующим «акушерским» названием — «Ева рожает» названа так по одному из рассказов. Всего их в сборнике чертова дюжина — тринадцать. Тринадцать рассказов — три раздела и — можно сказать, почти сплошной реализм, когда автор по преимуществу интересуется психологией героев и их реакцией на обстоятельства жизни. В предыдущем сборнике рассказов «Железный ренессанс» (2014) Шпаков в большей степени занимался переплетением реального и мистического, в чем давно и прочно зарекомендовал себя как недюжинного умельца, необыкновенно органично соединяющего то и другое (как пальтовый драп с подкладкой — одно без другого не существует, а вместе — вещь). Впрочем, в этом сборнике мистика тоже присутствует, но о ней речь впереди.
Начнем по порядку, выделяя те произведения, которые составляют единство по весьма существенной, можно сказать, экзистенциальной проблематике. Коли маркерный эпитет прозвучал, сразу даем слово доктору философских наук из далекого от Петербурга Калининградского Университета Владасу Повилайтису, который, возможно, и не читая Шпакова, довольно точно эту самую проблематику сформулировал: «Со всех сторон, и от консерваторов, и от либералов, я в последнее время очень часто слышу про то, что Россия — страна с мятущейся душой./…/Весь наш богатый внутренний мир, по существу, укладывается в это понятие — повышенная тревожность, постоянная тяга к переменам, вечное недовольство существующим — и в первую очередь самим собой, что мы пытаемся перенести и объективировать — и объявить виновником страну, государство, общество, внешний мир — да что угодно еще, твердо зная в глубине своей души, что в любой другой ситуации мы нашли бы повод и для тревог, и для недовольства. Быть в мире с самим собой — вообще не русская черта». И Шпаков эту тревожность, эту мятущуюся русскую душу уловил очень точно и демонстрирует ее в своих рассказах в самых разных ситуациях и в самых разных палестинах (известно же: от себя не убежишь!), но — в одном времени. Все его герои — наши современники, желающие покоя и счастья, а на деле — живущие, по словам гениального Евгения Шварца, — беспокойно. Причем беспокойно порой до чрезвычайности.
Одна из историй, где данная тема звучит особенно остро и ярко — рассказ «Война майора Чумака». По сути, это история катастрофы личности, к сожалению, вполне типичная. Бывший афганец, знающий, что такое мужская дружба, спаянная боевой обстановкой, мало того, что растерялся в новом русском капитализме, так еще и попал волею обстоятельств на неметчину, где все — чужое. И так он тоскует по ощущению единства, принадлежности к большому целому, более того — по командиру, который скажет, как надо, что становится неразборчив и в связях, и в собственных поступках. И тут вроде бы своими оказываются криминальные представители украинской диаспоры, с которыми он одновременно влипает в несколько фактически уголовных историй и, спасаясь от погони представителей закона, сгорает в автомобильной аварии. Написано все это с поразительной точностью деталей — и бытовых, и психологических. Читаешь — и будто кино на внутреннем экране смотришь; даже знаешь, какой режиссер мог бы все это снять. И жаль этого полу-инвалида, и при этом понимаешь, что не сработал его внутренний нравственный компас, повело его куда-то в сторону.
Но если у ностальгирующего по старым временам майора Чумака жизнь на чужбине не задалась по всем линиям, то у героини рассказа «Ева рожает», напротив, все складывается вроде бы удачно: она вполне социализирована в недоброжелательном к чужакам Париже, у нее хорошая и, как представляется, любимая работа в Университете. Ей всего 35, значит, расцвет карьеры еще вполне возможен: к тому же, она и рожать собралась… А имя-то какое говорящее! Прародительница всего человечества! Но… Не получается любовь ни с французским, ни с русским партнером. Не получается родить ребенка (хотя что за возраст 35, сейчас и в 50 рожают!) Но — нет гармонии с миром. Но — ей все в нем трудно, она с большим напряжением человеческих сил с ним уживается. В то время как молодой сестрице несостоявшегося мужа, приехавшей всего лишь повидать Париж, с ее бесцеремонностью и поразительной социальной и психологической пластичностью, то бишь, видовой витальной приспособляемостью, наоборот, все легко. Она из породы тех, кто никогда и ни при каких обстоятельствах не пропадет. «Этот мир заточен под Кэт, он предназначен Кэт, он соответствует ей, как колодка — тачаемой обуви. Если здраво рассудить, именно Кэт является новой Евой, которая пока что делает аборты, но еще, будьте уверены, даст начало новой генерации-популяции. Великое творящее Нечто (ха-ха-ха!) вылепило это существо, сделав его подлинным венцом творения, остальные же представители вида могут отдыхать. Эти горшки — неудача горшечника, а вот Кэт — удача, форма простая, надежная и долговечная». И рассказ превращается в притчу о победе примитива и пошлости, о новой Еве, у которой все быстро и просто, без ненужной рефлексии и тонких чувств. И хотя предыдущая «наша» Ева сопротивляется, пытаясь привить студентам любовь к исследованию, к мысли, а не к картинке в смартфоне, ее победа, что в ближней, что в дальней перспективе пока весьма сомнительна. Не просматриваются соответствующие тренды.
Впрочем, автор не зацикливается на этом неутешительном выводе, а дает более широкую панораму. И если в «Ева рожает» явный разрыв поколений, то в рассказе «Миллениум» поколения, то есть времена, напротив, оказываются связаны тончайшим образом. Здесь шпаковское реалистическое письмо начинает размываться, уже возникает столь любимый магическим реализмом повторяющийся сон с неразрешимым сюжетом, с открытым финалом, если так можно выразиться, но не как предвестник несчастья, а как несчастье апостериори. Оно уже свершилось: погиб единственный любимый внук, но снится он почему-то в блокадных реалиях, ведь его бабушка, в блокаду работавшая учительницей и спасшая тогда своих учеников, и теперь не теряет с ними связь, хотя все они уже старики далеко «за 70». Надо сказать, блокада генетически впитана всеми коренными питерцами, неважно, через какое время после ее окончания они родились. Именно она оказывается той самой скрепой, держащей все поколения. Во сне Ирина Петровна никак не может догнать внука, пересекающего Неву, а ведь он в опасности — вот-вот начнется обстрел. И все это происходит на пороге миллениума, о котором все говорят. И вот проходит неделя после миллениума, и бабушка с внуком наконец соединяются, но уже там, за чертой жизни: «Ирина Петровна знает: теперь они не расстанутся никогда, она будет оберегать Эдика всю жизнь. Жизнь? Ну, неважно, называйте, как хотите, главное, что они вместе».
В рассказе «Красное платье» мистический мотив проглядывает уже совершенно явно: опять автомобильная авария, семья чудом остается жива, разминувшись со встречной машиной буквально в каких-то сантиметрах, и в этот страшный миг главный герой видит в промежутке между машинами размытый силуэт и красное платье. А жизнь у него тяжелая. Какая еще может быть жизнь у простого постсоветского человека с больным ребенком в семье?! Мы эти семьи, просящие пожертвования на лечение и операции, стоящие многие миллионы (!), каждый день видим в непереносимом для нормального человека количестве по всем каналам телевидения — настоящий позор для страны, декларирующей себя как социальное государство. Да, тот самый маленький человек, пытающийся не только выжить в эпоху дикого российского капитализма, но и тяжело больного сына вылечить, с которым уже все перепробовали, осталась одна надежда на зарубежную операцию. А получается все из рук вон плохо. Герой рассказа весь в долгах, дома усталость и озлобление, ссоры, вспыхивающие по малейшему поводу, ну, полный край. «Хочется сделаться лесной пичугой, превратиться в муравья, в неприметный куст, лишь бы не возвращаться в ад, обманчиво похожий на жизнь…» Отчаяние до такой степени, что он ищет смерти, чтобы ножом, в конце концов, пырнули в пьяной драке, но и это не получается. И вот семья добирается до своей цели — сороковин умершей тещи, и во время разбора с родственниками оставшихся после нее вещей герой видит то самое «аварийное» красное платье. И читатель понимает: это нелюбимая героем теща уже в своем посмертии спасла семью в неминуемой опасности. И вот уже и брат жены отказывается от полагавшейся ему материнской квартиры в пользу сестры, мол, вам нужнее, продайте и будут деньги на операцию сыну. И отчаяние отступает, и затеплился лучик надежды.
Безусловно, любой нормальный писатель тем или иным образом взаимодействует с классикой, с той творческой вселенной, что создана русской и мировой литературой. Такое взаимодействие может быть как осознанным, так и нечаянным, когда автор поневоле воспроизводит некий архетипический, уже отработанный классиками сюжет, но при этом — не повторяется, а развивает ситуацию на новом уровне. Такова, в частности, вечная тема «маленького человека», который в русской литературе выглядит по-разному, да и отвечает на давление жизни разным способом. Пушкинский Евгений, к примеру, лишь грозит кулаком деспоту на коне, дух гоголевского Башмачкина после смерти уже сдергивает шинели со значительных лиц, а Раскольников берет в руки топор, и…
Маленького человека из рассказа «Мусорный остров» зовут Петрович, это отставной военный моряк. Хозяин коттеджа, который фактически выстроил, а теперь охраняет Петрович, решает продать владение честному работнику и, поскольку средств у того не хватает, безответственно обещает оформить ему «личную ипотеку» (то есть растянутый по времени и взносам долг). Бывший мичман продает две квартиры (свою и своей подруги), два дачных участка — и остается ни с чем. Потому что уже есть покупатели, могущие заплатить за все сразу и более не нуждающиеся в его услугах, о чем ему и сообщают в презрительно грубой форме.«Сейчас родное и обжитое пространство тоже (так казалось) хохотало и улюлюкало: кто ты такой? Ты — мусор, который вскоре выметут отсюда поганой метлой». Мусор становится основной и тотальной метафорой рассказа. Все крутится вокруг него. Это и тщательно убираемый и вывозимый на дальнее расстояние Петровичем мусор с участка: в контейнеры, а не в овраг, где местные устроили несанкционированную свалку; и купленный хозяином мусоросжигательный завод в Германии, куда тот и перебирается окончательно; и страшный сон Петровича об острове из пластиковых бутылок в океане, куда ему велят сойти с корабля:
«— Но я же не мусор! — отчаянно кричит Петрович.
— Кто тебе сказал? Ты ничем не лучше этого пластика, тебя тоже надо в мусоросжигательную печь!»
Все в мире Золотого тельца становится, в конечном счете, мусором, человек в том числе. И вся такая родная и холимая много лет усадьба видится в итоге раздавленному обманом Петровичу тоже всего лишь горой мусора. А что делают с мусором? Правильно, сжигают. И вот уже Петрович несется на гидроцикле с привязанными по бокам канистрами с бензином на волжскую большую воду, а за ним полыхает столь когда-то любимая усадьба. Выяснит ли следствие, кто был поджигателем, поймают ли Петровича, получит ли он свое, будет ли выплачивать из тюрьмы возмещение нанесенного ущерба — остается за кадром. А драма маленького обманутого всем устройством нынешней жизни человека остается на страницах книги. Вот такая современная «Шинель», из которой, как мы знаем, вышла вся пост-гоголевская проза. Думается, учитель был бы доволен учеником.
Еще одна культурная перекличка, на этот раз кинематографическая. Наверняка многие помнят хичкоковский детектив «Окно во двор»: прикованный из-за сломанной ноги к инвалидному креслу фоторепортер от скуки начинает наблюдать за соседями, живущими в его же доме, чьи окна выходят во внутренний двор и, в конце концов, раскрывает убийство. В рассказе «На карнизе» используется тот же сюжетный ход: наблюдение за окном, точнее, за карнизом у окна напротив, Автор обходится без убийств, ограничиваясь простым человеческим любопытством, столь нам знакомым — а что там, в чужом окне? Тем не менее, этот маленький рассказ (семь с половиной страниц) запоминается и чем-то держит. Чем? Хорошо написан, понятно. А еще? Ничего ведь особенного, всего-то высокая стройная женщина разгуливает по карнизу и кормит на нем всякую бесхозную живность в виде птиц и котов, выращивает цветы и бесконечно курит. Ну да, несколько интригует своим бесстрашием, поскольку вылезает из окна в любую погоду, даже в дождь, когда карниз с наклоном наиболее опасен. В остальном — вполне обычная жизнь, которая подсмотрена и описана так, что оказывается нам интересной. За простыми эпизодами и деталями разворачивается драма, пусть недосказанная, но, в общем и целом, понятная. «Ранее в театре был один актер (точнее, актриса), теперь же разворачивались постановки на двоих: с бурными жестами, сближениями и расходом по углам, иногда даже казалось: с поцелуями, а также с рыданиями, поскольку тень актрисы иногда застывала, горбилась и вроде как вздрагивала».Увы, все, что имеет начало, имеет и свой конец. И эта постановка кончилась, а вместо театра теней с женщиной, приковывающей внимание и провоцировавшей домысливать ее жизнь, в комнате появилась прозаическая семейная пара явно мещанского толка, наблюдать за которыми стало совсем неинтересно.
Диалог с культурным наследием — вещь для современного литератора вообще естественная. Важно, чтобы этот диалог не превращался в пустую постмодернистскую игру, в жонглирование цитатами, чего Владимир Шпаков, заметим, себе не позволяет. Если он называет рассказ «Любовь к отеческим гробам», то здесь известная цитата раскрывается на новом уровне, воплощаясь в истории из современности, каковая, с одной стороны — противопоставляется утверждению классика, с другой — парадоксальным образом подтверждает сказанное Пушкиным.
Случаются и фарсовые варианты подобного диалога, как в произведении с говорящим названием «Пиастры, пиастры…». Судя по предпосланному посвящению Николаю Голю, петербуржскому литератору, известному своей вербальной универсальностью (в том числе, он пишет либретто), анекдот явно имеет реальную основу. Если бы этот невероятно смешной рассказ написал Марк Твен (а автор здесь, ей-богу, не уступает знаменитому американскому юмористу), он назвал бы его «Как делаются мюзиклы». Сюжет прост, но дело здесь даже не в сюжете, а в том — как рассказать. А рассказано, надо сказать, с блеском. Итак, к томящемуся в безденежье литератору (повествование ведется от первого лица) поступает предложение написать либретто к мюзиклу «Остров сокровищ». Далее знакомство с продюсером — и началось то, что в нынешних постановках классики скромно обозначается словами «по мотивам». Это, скажем, когда Онегин и Ленский тяготеют не ко всяким там Ольгам и Татьянам, а друг к другу и стреляются из-за обоюдной ревности. И здесь продюсер потребовал переиначить сюжет классического романа до неузнаваемости, приспособив его, как он полагал, к требованиям современной публики: «Мы медленно, но верно скатывались к какому-то подростковому порно, чего мне совсем не хотелось…» В конечном итоге, и либреттист, и композитор, видя какой уродливый «франкенштейн» рождается на их глазах, снимают свои имена и вместо вожделенных процентов от спектаклей требуют скромного отступного. Через некоторое время, однако, выясняется: набранная труппа, то актерское отребье, которое приводило их в ужас, с успехом возит родившуюся халтуру по стране, добираясь и до родного города! Авторы получают приглашение в солидный питерский Дом культуры на три тысячи мест, где, кроме спектакля-уродца, разыгрываются крайне смешные сцены с дележом денег между продюсером и бухгалтерией ДК, — и тут наш автор также уверенно выдерживает конкуренцию с юмористами первого ряда. Кроме того, рассказ расцвечен двумя снами-кошмарами героя, каждый из которых вполне тянет на отдельный вполне успешный триллер. Браво, Шпаков!
Самый большой по объему рассказ (а, может, уже повесть?) называется «Сероводород». И это опять расширенная метафора. И опять история недовольного собой и своей жизнью персонажа, какового можно назвать «человеком свиты». И пенсию он себе приличную выслужил, и денежное место начальника охраны при олигархе средней руки добыл, а покоя все нет: «Что-то ныло и свербило в душе майора ФСО Гирина, будто он не получил то, чего хотел, а, может, не сделал то, к чему стремился. При этом он не мог четко сказать, к чему именно стремился, чего хотел, и оттого хмарь на душе делалась еще гуще и беспросветней…» И большие — для него, во всяком случае, — деньги не утешают и не придают уверенности: «Вроде получает теперь хрен знает сколько,/…/а кайфа нет. Нытье какое-то в душе, хмарь, смутная обида на жизнь, вроде как не состоявшуюся». Хоть Гирин и допущен до семьи опекаемых клиентов, а также до их тайн, чуть что — ему сразу указывают его место, место обслуги, которую новые хозяева жизни откровенно презирают. Вот это, пожалуй, и мучает, потому-то любимый наградной Стечкин и живет своей жизнью, нашептывая Гирину преступные мысли, вводя в соблазн и подсказывая чудовищный выход из положения. А тут и образ подходящий укладывается на душу, когда во время перегона яхты его нувориша из Новороссийска в Барселону капитан рассказывает Гирину байку о самовоспламеняющемся в Черном море сероводороде. Гирин в нее не только верит, но и всю окружающую жизнь начинает мерить этим словом. Внешне спокойная гладь в любую минуту может вспыхнуть губительным огнем, пожирающим все в зоне своего возникновения; и сам Гирин готов «вспыхнуть» — лишь бы заявить о себе, выйти из вечной тени богатых и могущественных. «…Будут деньги, дом окажется построенным, в общем, не жизнь, а кайф. Не будет только главного: Гирин так и останется никем, тенью, шестеркой, так что кайф получался какой-то горьковатый, точнее, с привкусом дерьма. Или… Вот именно или. Потому что скоро опять саммит, и шефа, оказывается, снова туда приглашают! И опять будет куча премьеров, президентов, руководителей корпораций, словом, VIP-сборище высшего уровня, круче не бывает». Там-то и появится шанс сделаться новым Геростратом, так сказать, «выполнить программу», то есть всадить в эти благообразные затылки, маячащие перед ним на различных саммитах, всю обойму. Тем, собственно, рассказ и заканчивается, когда Гирин мечтательно и многозначительно поглаживает верного друга Стечкина.
И все же Шпаков не смог обойтись без своего конька — чистой мистики. Само название рассказа «Райский сАд» сразу же настраивает читателя на встречу с потусторонним, хотя всего-то супружеская пара переезжает с окраины в самый центр Петербурга, в исторический дом на набережной Фонтанки. Все, казалось бы, удачно и безоблачно, но мужа смущают слухи об исчезновении людей из старых домов, и у риелтора какие-то чересчур острые зубы, и у бомжа во дворе горб подозрительно шевелится. По мере повествования даже самый непрозорливый читатель догадывается, что этот дом — поле битвы добра и зла, одного из приспешников дьявола и ангела, который, в конце концов, отстаивает своих подопечных. Но главное даже не это, а слова, произнесенные «риелтором»: «Люди здесь не нужны, неужели ты этого не понимаешь? Дома, набережные, каналы — нужны, а люди здесь лишние. Без них такая красота!» Эту самодостаточность города хорошо знают коренные петербуржцы — недаром творческий люд разных поколений вспоминает, как невыносимо красив был этот город и в пору революционных лишений, и в блокадные дни.
Вот такая получилась книга Владимира Шпакова — разнообразная и по тематике, и по стилю, а в итоге — масштабная и заставляющая переживать и мыслить. Спрашивают о замысле, а творец только пожимает плечами: сам не знаю, откуда взялось. Ведет дар, ведет материал. И получается не только сборник рассказов, но и, по сути, эпос о неприкаянности человека в этом мире. И здесь ему нехорошо, и там он чужой, и вечное беспокойство в душе, и непонятно, как со всем этим быть. — Я только рассказчик, — пожимает плечами автор. — А как и почему все это происходит — думайте сами. Что делать, будем думать сами. Ведь это наша с вами жизнь, это мы с вами ее строим, а не только писатели описывают, наталкивая нас на размышления самого разного рода.

Елена Елагина