ЗИНЗИВЕР № 2 (128), 2022

Владимир ХАНАН
Владимир Ханан (Ханан Иосифович Бабинский) — поэт, прозаик, драматург, представитель так называемого «питерского андеграунда». Родился 9 мая 1945 года в Ереване. Кроме семи детских лет, проведенных в маленьком волжском городке Угличе, всю жизнь до репатриации в Израиль (1996) прожил в Санкт-Петербурге и Царском Селе. По образованию историк (Лен. Гос. Университет). Работал слесарем, лаборантом, сторожем, оператором котельной. Печатался в СССР («самиздат» до перестройки), США, Англии, Франции, ФРГ, Австрии, Литве, Израиле, Канаде и др. странах. Автор книг: «Одно-дневный гость» (стихи, Иерусалим, 2001), «Аура факта» (проза, Иерусалим, 2002), «Неопределенный артикль» (проза, Иерусалим, 2002), «Вверх по лестнице, ведущей на подоконник» (проза, Иерусалим — Москва, 2006), «Осенние мотивы Столицы и Провинций» (стихи, Иерусалим, 2007), «Возвращение» (стихи, Санкт-Петербург, 2010), «И возвращается ветер…» (Сборник статей, Иерусалим, 2014), Трехтомник «Избранного» (Иерусалим, 2016), «Состояние организма» (проза, стихи, Иерусалим, 2020), а также более двухсот публицистических статей в периодике Израиля и США.



В БЕЗОБЛАЧНОМ НЕБЕ
 
ЕСЛИ СМОЖЕШЬ ПРЕДСТАВИТЬ…

Если сможешь — представить — представь себе эту беду:
Ветошь старого тела, толпу у небесного склада,
Или как через Волгу ходил по сиротскому льду,
Задыхаясь коклюшем — почти до ворот Волголага.
Рядом с хмурым татарином в красной резине галош,
Мужиком на подшипниках в сказочном кресле военном,
И Тарзана с Чапаем представь сквозь тотальную ложь
Кинофильмов и книжек — взросленьем моим постепенным.

Если сможешь отметить — отметь каждодневный рояль,
Глинку, Черни с Клименти, и рядышком маму на стуле
С офицерским ремнем, что страшнее вредительской пули…
Раз-два-три, раз-два-три… А за пулю хотя бы медаль.
А в придачу к роялю лихой пионерский отряд
Под моим руководством, со сборами металлолома,
А помимо всего — написание первого тома
Неизбежных стихов… Неизбежных, тебе говорят!

Если сможешь забыть — позабудь сабантуй у стола,
Где Ильич на простенке, как мог, заменял Богоматерь,
И густой самогонки струя из бутылки текла,
Чьей-то пьяной рукой опрокинутой прямо на скатерть.
А в соседней квартире компанию тертых ребят,
Где мне в вену вкатили какую-то дрянь из аптеки,
А еще одноклассницу в свадебной робе до пят
Не с тобой, а с другим, и как в старом романе — навеки.

Если сможешь запомнить — запомни, как школьник, подряд:
Волжский лед в полыньях, царскосельскую зернь листопада,
Новогодних каникул сухой белоснежный наряд
И в дождливую осень сырые дворы Ленинграда.
Стихотворцев-друзей непризнанием спаянный круг,
Культпоходы в Прибалтику в общем, как воздух, вагоне,
И как фото со вспышкой — кольцо обнимающих рук
Под прощальный гудок на почти опустевшем перроне.



* * *

Воскрешать перед мысленным взором,
Наудачу закинув крючок
В позапрошлое время, в котором
Неожиданный крови толчок
Проведет тебя той же дорогой
С домино в том же самом дворе…
Что ты спросишь у памяти строгой? —
Вечер, парк, листопад в сентябре,

Где с заносчивой той недотрогой,
Полный нежности до немоты…
Что ты спросишь у памяти строгой? —
Милой той недотроги черты,
Вкус черемухи, влажность сирени,
Воздух осени — светел и чист,
Серых будней размытые тени,
Со стихом перечеркнутый лист?

Или ставшее островом детство,
Подростковой любви острия,
Где одно лишь защитное средство —
Беззащитная нежность твоя,
Да одна лишь крутая забота —
Чувств и мыслей сплошной разнобой…
Это ты — или, может быть, кто-то,
Вдруг прозревший и ставший тобой?

Не совсем, может быть, умудренный
Наспех прожитой жизнью своей,
Предзакатным лучом озаренный
Возле полуоткрытых дверей,
Чтоб увидеть особенно ясно,
Бед своих и обид не тая,
Что, должно быть, была не напрасна
Небезгрешная юность твоя.

Вдохновенья приливы, отливы,
Озарения мысли немой…
Как, Господь, твои дни торопливы
Между прошлой и будущей тьмой!
Черно-белая ласточка вьется,
Воронья надрывается рать.
Вот и Муза никак не уймется,
Только слов уже не разобрать.


Смеркалось. На холмы ложилась, как водится, мгла.
В Колхиде вовсю шуровали ребята Язона.
Курортный Кавказ предвкушал окончанье сезона.
Я ехал на север — и осень навстречу плыла.



* * *

Вот так — хранителем ворот
От зимней матросни —
Не ко дворцу, наоборот,
Но к площади усни.
На зов, где вздыблен мотылек
И осенен в крестах,
И где ладонь под козырек
Нам праздник приберег.

Где неги под ногой торец
Покачивает плеть,
Пожатье плеч во весь дворец
И синей школы медь.
Усни не враз, качни кивком,
Перемешай огни,
И валидол под языком
На память застегни.

Все то, что плечи книзу гнет,
Все то, что вяжет рот,
Легко торец перевернет
И в память переврет.
Не нашим перьям перешить
Уснувшей школы медь,
Но надо помнить, надо жить,
И надо петь уметь.

Лети на фоне кирпича,
Не знающий удил!
Ты много нефти накачал
И желчью расцветил,
Чтоб я, у ворота ворот
Терпя небес плевок,
Примерил множество гаррот,
Но горло уберег.



ПО ДОРОГЕ В УГЛИЧ

Алексею Суслову

Есть несколько запахов, что постоянно со мной —
Вербены, цветка, чье названье забылось, перронов
Российской провинции, старых и душных вагонов,
Пропитанных временем шпал одуряющий зной.

Все неотделимо от леса, проселков, реки,
Глухих полустанков, оранжевых крашенных будок,
Колесного стука, бездельем растянутых суток,
Соседних купе, где горланят и пьют мужики.

В вагонном окне деревушки немой чередой
И где-то внутри удивительным — зрительным — эхом
Милиционеры в фуражках с малиновым верхом,
Калязин, свеча колокольни над черной водой.



* * *

Какая твердая вода!
Какая мрачная погода!
Ты помнишь — в прежние года
Была приветливей природа.

На сине-белые снега
Ложился воздух безучастный.
Когда-то слишком дорога,
Прощай, мой первенец напрасный!

Живи легко. А мне в пути
Меж той и этой немотою
Свою отверженность нести
Как одиночество простое.

И на площадке без перил
В знобящем мира без названья
Жечь смоляные фонари
Раскаянья и упованья.



* * *

Когда я ночью приходил домой,
Бывало так, что все в квартире спали
Мертвецким сном — и дверь не открывали,
Хоть я шумел, как пьяный домовой.
Я по стене влезал на свой балкон,
Второй этаж не пятый, слава Богу,
И между кирпичами ставя ногу,
Я без опаски поминал закон
Любителя ранета и наук,
И — он был мой хранитель или градус —
Я цели достигал семье на радость,
Хоть появленьем вызывал испуг.

Мой опыт покорителя высот
В дальнейшей жизни помогал мне мало,
Хотя утес, где тучка ночевала,
И соблазнял обилием красот.
Но как-то так случалось на бегу
От финских скал до пламенной Колхиды,
Что плоские преобладали виды,
Я в памяти их крепче берегу.

Ленпетербург, Москва, потом Литва.
Я прорывал границы несвободы,
На что ушли все молодые годы
(И без того у нас шел год за два
А то и за три). Как считал Страбон,
Для жизни север вообще не годен.
Тем более когда ты инороден,
И, говоря красиво, уязвлен.

Цени, поэт, случайности права!
С попутчицей нечаянную близость…
— Молилась ли ты на ночь? — Не молилась.
Слова, слова… Но только ли слова?
Под стук колес дивана тонкий скрип,
Взгляд на часы при слабом свете спички,
Локомотивов встречных переклички,
Протяжные, как журавлиный крик.

Прощай... Потом, на даче, с головой
Я погружался в стройный распорядок
Хозяйственных забот, осенних грядок,
Деревьев желто-красный разнобой.
Грохочет ливень в жестяном тазу,
В окне сентябрь и в комнате нежарко.
Бывает в кайф под мягкий треск огарка
Взгрустнуть, вздохнуть и уронить слезу.



ДОМСКИЙ СОБОР. НОЧЬ. РИГА

…а музыка была темна,
Как ночь над крышами собора,
Как те, глухие, времена,
Которых много видел город,
Куда, отвержен и гоним,
Стекался люд со всех окраин
Страны.
              Но был необитаем
Ночной собор. И вместе с ним,
Таким торжественно бессонным,
Томилась ночь. И как дурман,
Светился где-то над колонной
Свечой и музыкой орган.
И эта тройственная сила,
Что прямо в душу мне текла,
О чем-то важном говорила
И убеждала, и звала.

И понял я в минуты эти,
Сквозь ночь, и музыку, и свет,
Что нет отчаянья на свете,
Но и надежды тоже нет.



* * *

На семейном старом фото
Улыбающийся кто-то —
Щеки видно со спины.

Видно, был фотограф мастер,
Был он спец по этой части,
Просто не было цены.

Все бурчал он: «Тише едем…»,
И меня с моим медведем
Папа на колени взял.

Сколько лжи во взрослом мире!
И разинув рот пошире,
Я напрасно птичку ждал.

Дни идут, года мелькают,
Птичка все не вылетает,
Мне, должно быть, на беду.

Простучат по крышке комья…
До сих пор с открытым ртом я
Птичку — сволочь эту — жду.



* * *

В Петергофе однажды, в году девяносто четвертом,
В ночь под Новый по старому стилю, под водку и грог,
Я случайно увидел на фото, довольно затертом,
Старика в филактериях, дувшего в выгнутый рог.

«Прадед где-то в Литве, до войны, — объяснился хозяин, —
То ли Каунас, то ли…» Я эти истории знал.
Даже немцы придти не успели, их местные взяли,
Увели — и убили. Обычный в то время финал.

Этот старый еврей дул в шофар, Новый Год отмечая,
В теплый месяц тишрей, не похожий совсем на январь.
Тщетно звал я на помощь семейную память, смущая
Тени предков погибших, сквозь дым продираясь и гарь.

Не такая уж длинная, думал я, эта дорога —
От тогдашних слепых до сегодняшних зрячих времен.
У живых нет ответа, спросить бы у Господа Бога:
Если все по Закону — зачем этот страшный Закон?

…Был обычный январь. Снегопад барабанил по крыше,
По стеклу пробегали пунктиры автобусных фар.
Город медленно спал, и единственный звук, что был слышен —
Мертвый старый еврей дул в шофар,
                                                    дул в шофар,
                                                               дул в шофар.



* * *

В. Е.

Если это провинция, то обязательно дом
С деревянной террасой, чердак, полный разного хлама,
Небольшой огородик, ворота с висячим замком,
Вдоль забора кусты, и сарай, современник Адама.

Обязательно парк, если нет, то, как минимум, сквер.
Пара-тройка скамеек в истоме полуденной лени,
Для сугубой эстетики дева с веслом, например,
Или бронзовый Ленин, бывает и гипсовый Ленин.

Непременно река, вот уж что непременно — река.
Скажем, матушка-Волга, но не исключаются Кама,
Сетунь, Истра, Тверца, Корожечна, Славянка, Ока…
Плюс пожарная вышка, соперница местного храма.

Вспоминается желтая осень, сиреневый снег
Под мохнатыми звездами, печка с певучей трубою.
Так когда-то я прожил дошкольный запасливый век
И уехал, с беспечностью дверь затворив за собою.

За вагонным окном побегут облака и мосты,
Полустанки, деревья в клочках паровозного пара.
И прощально помашет рукою мне из темноты
Белокурая девочка с ласковым именем Лара.



ЛЕТО 53-ГО

Пионерлагерь имени Петра
Апостола располагался в церкви,
Закрытой властным росчерком пера.
Внутри и вне бузила детвора
Военных лет. На этом фоне меркли
Особенности здешнего двора.

А здешний двор — он был не просто двор,
А сельское просторное кладбище
Одно на пять окрестных деревень.
И будь ты работяга или вор,
Живи богато, средне или нище —
А в срок бушлат березовый надень.

Тогдашний «мертвый час» дневного сна,
Когда башибузуки мирно спали,
Был отведен для скорых похорон.
Пока внутри царила тишина,
Снаружи опускали, засыпали,
И двор наш прирастал со всех сторон.

Полусирот разболтанную рать —
Отцы в комплекте были у немногих —
Не так-то просто было напугать.
Мы все умели: драться, воровать.
Быт пионерский правил был нестрогих.
Но кой о чем придется рассказать.

Была одна курьезная деталь:
Еды детишкам было впрямь не жаль,
Но требовалось взять в соображенье
Природный, так сказать, круговорот:
И то, что детям попадало в рот,
Предполагало также продолженье.

В высоком смысле церковь — целый мир,
Божественным присутствием пропитан.
Но если по-простому, без затей,
То в этой был всего один сортир,
Который был, понятно, не рассчитан
На сотню с лишним взрослых и детей.

Но сколь проблема эта ни сложна,
Была она блестяще решена,
Лишь стоило властям напрячь умище.
И к одному сортиру, что внутри,
Добавили еще аж целых три
Снаружи, то есть прямо на кладбище.

А вот теперь представьте: ночь, луна,
Кладбищенская (вправду!) тишина,
Блеснет оградка, ветер тронет ветки,
А куст во тьме страшней, чем крокодил,
Поэтому не каждый доходил
До цели. Что с них спросишь? — Малолетки!

……………………………………………..

Пусть в прошлое мой взгляд размыт слезой,
А детство далеко, как мезозой,
Я вижу все детали пасторали:
Зеленый рай под сенью теплых звезд,
Наш лагерь: церковь, а вокруг погост,
Который мы безжалостно засрали.



* * *

Из пачки соль на стол просыпав,
Что, как известно, на беду…
Куда вы, Жеглин и Архипов,
Как зговорясь, в одном году?

Земля, песок, щебенки малость,
Слепая даль из-под руки…
Она к вам тихо подбиралась,
Петля невидимой реки,

Что год за годом, не мелея,
Несет неспешную волну.
Лицом трагически белея,
В свой срок я тоже утону.

Былого не возненавидя,
Не ссорясь с будущим в быту,
В дешевом (секонд хенд) прикиде,
С блестящей фиксою во рту

Туда, где ждут за поворотом,
Реки перекрывая рев,
Охапкин, Генделев и кто там…
Галибин, Иру, Шишмарёв.*

Успеть бы только наглядеться,
Налюбоваться наяву!
Ау, нерадостное детство,
Шальная молодость — Ау!

_______________________________________________________________
* Охапкин и Генделев — известные поэты. Галибин, Иру, Шишмарёв — одноклассники.
Иру — эстонская фамилия.