ЗИНЗИВЕР № 6 (26), 2011

Поэзия


Антон КРЫЛОВ
Поэт, переводчик. Родился в 1960 г. Филолог-германист, стихи публиковались в журналах «Дети Ра», «Нева», «Зинзивер», «Окно», «Красный Серафим». Живет в Санкт-Петербурге.



ГЛУБОКОВОДНЫЙ МИР
 
АВТОПОРТРЕТ

Небесных натяжений бремя
невольно ощущает темя,
округлое, как купол храма,
и на фронтон, который лоб,
упала челка плетью, чтоб
глазам испортить панораму.

Под челкой широко открыты
адъюнктами конъюнктивита
глаза в тени бровей, а между
очкам воздвигнут пьедестал
с кавернами — их ковырял
когда-то палец мой небрежно.

Как озеро Байкал лесами,
смык губ отягощен усами,
а в промежутках сопряжений
зубовный патронташ мелькнет —
неполный, правда. Это рот,
источник хулоизвержений.

С боков повешены ракушки,
для шумовых помех ловушки.
Об остальном же смысла нету
упоминать здесь вообще —
прибежище морщин, прыщей
и времени следов пигментных.



* * *

За изнанкой коры мезозойского кедра
сто столетий назад нанесли письмена
летописцы судьбы и покинули нас,
чтобы сгинуть навек в вулканических недрах.

Непонятен язык их посланий, ведь это
тайный шифр, и к нему нет в природе ключа —
только кедры все знают, но кедры молчат,
сжав корнями гранитные кости планеты.

Слышен свист — это птицы зовут летописцев
из подземных глубин на поверхность взойти
на их зов, но их зов слишком робок и тих,
и глухи те, кого возвратить он стремится.

Истончается вязь этих строчек под лубом,
непрочитанным тексту истлеть суждено:
что нам судеб пророчества смутные, но...
с неба падает клест с перекрещенным клювом.



ПОГРУЖЕНИЕ

Разделись, бледные, размялись и нырнули,
поднявши шумно брызги пены над водой,
и закачался на волнах баркас патрульный
игрушкой ветра, как кораблик надувной.

Глубоководный мир пройдя до середины,
достигли уровня, где сказочен пейзаж:
там царство кракена, там томные ундины
вплетают в волосы бегучий такелаж.

Перерасчитан путь на дно в морские мили,
он стал извилист, но в фарватере возник
из бездны белый кит по имени Вергилий,
от века Данте самый лучший проводник.

Вот и финал: остыла кровь, открылись жабры,
на месте рук образовались плавники —
стихи на дне читают вслух ихтиозавры,
немые ямбы превращая в пузырьки.



* * *

Доходный дом с продольной трещиной.
Никто не помнит архитектора.
Бывал Пржевальский здесь у женщины —
второй этаж, квартира с эркером.

В эпоху смуты здесь кожевники
швыряли жизни в революцию,
хлысты вершили всесожжения,
крутили медиумы блюдцами.

Как лента Мебиуса, лестница
свивалась по утробе здания.
Она для разнополых ленинцев
служила местом целования.

Второй этаж, квартира с эркером,
вертеп порока коммунального.
В ней жил палач, и в его честь теперь
висит доска мемориальная.

Старуха пепельными пальцами
бросает хлеб для птичьей трапезы.
Знакомы ей усы Пржевальского,
о прочем память стерла записи.

Любовь — как взмах волшебной палочки.
С цветами буду нынче вечером
там, где живет старухи правнучка —
второй этаж, квартира с эркером.



СО ВТОРНИКА НА СРЕДУ

Нормально. Вести о футболе
толкуют о футболе. Свет
чуть светит. В линзах шкафа голем
не голом на футбольном поле,
но голым бытием изволит
сказать, что удался проект
и он создателя портрет.

Почти нормально. Бесконечным
осталось время, несмотря
на тридцать суток сентября.
Смеркнулось. Стал желанней вечер
для невидимок. Не замечен
никто из них пока. Лишь рябь
и голоса благодаря
тому, что есть автоответчик.

Нормально, в принципе. Нормально.
Ведь вторник на сюрпризы скуп
и строг. Лишь где-то, вроде в спальне,
шуршит, как будто хула-хуп
вращают. Может, там суккуб
сюрприз готовит пероральный,
востря точилом каждый зуб.
Входить не буду. Аморально.

А так нормально, как всегда.
День кончился. Гудит компьютер
июльским ульем. Провода,
как скопище гадюк, уюта
не создают. Со вкусом брюта
в стакане мертвая вода
вдруг ожила. Пришла среда
в ноль-ноль — шпионом с парашютом.



ЕСЛИ БЫ

Гороховую улицу перебегает Родион Раскольников.
Топор в петле полы пальто, похожий на бемоль. Никто

не обратит внимания, как он пересечет подъезд.
Решетка крестит дворницкой окно. Похоже на диез.

По лестнице наверх. Головки нот по стану нотному
взбираются. Под дверью нужной съежился, как кот домой

на чающий попасть. На стук не отвечать —
поступок вопреки сюжету. Но в квартире тишина. Молчат.

Дверная ручка, как басовый ключ. Всей пятерней аккорд,
отверзший пасть лукавому. Стаккато еле слышно. Коридор

пуст, только ходики стучат. Старухи дома нет,
сестры ее нет дома. Никого внутри и ничего. Студент,

присев на стул хромой, трясется. Зазвенел
как будто колокольчик где-то в занебесной вышине.

Раскольников спешит, топор тяжел, мешает. Он,
по лестнице обрушивается, преткнувшись, и бежит на звон,

зовущий вверх, не вниз. Через подъезд. Где эта колокольня-то?
Гороховую улицу перебегает Родион Раскольников.

Аплодисменты. Поднимают стулья. Как все просто, если
бы не вмешался в ход событий Достоевский.



КОНЕЦ МЕСТОБЛЮСТИТЕЛЯ

На голове ночной колпак,
лежит в стекле вставная челюсть,
а за гардинами толпа —
ее сдержать не в силах челядь.

Державные приснились сны,
где люди — винтики и гвозди,
а под окном ряды иных
непрошенных, незванных в гости.

Пилюля мутная, как глаз,
по пищеводу вторглась в тело,
а на пороге грозный глас
остатки сна кромсает смело.

Упала чашка дребезжа,
и капли разлетелись стаей,
а за дверьми ответ держать
чужие глотки призывают.

Под одеялом — спазмы ног
холодных, варикозных, голых,
а подле Гог или Магог
уже откидывает полог.

Чуть бьется сердце, так слаба
надежда, что минует молох,
а с потолка сама судьба
на жертву опускает молот.