ЗИНЗИВЕР № 10 (30), 2011

Критика


Фанайлова Е. «Лена и люди»: —
М.: «Новое издательство», 2011. («Новая серия»)

Елена Фанайлова пишет гражданские стихи. Иногда этот жанр или тематический блок обозначают оксюмороном «гражданская лирика». Может ли лирика быть гражданской? В нашем случае в этом странном стяжении много правды:

Старый Кузмин несгибаемый
            в холод совецкий
будет чирикать как ласточка
            в холод собачий
возле причала
            чертить чертежи

Ощущая себя наследницей поэтической традиции, Фанайлова как бы врастает в шкуры певцов прошлого, оказываясь чужой в этом, сегодняшнем «гражданском» мире, где поэту места не оказывается, где все происходит как в каком-нибудь параллельном чужом измерении, в отрыве от того, чем жила страна и нация в прошлом, в большой культуре.

Нация за меня
Пьет пиво Балтика, курит сигареты Винстон,
Чисто как девочка со спичками
Сидит на нефтяной трубе
Болтая ногами
Не читая запретов на бензоколонках,

Ест в Ростиксе и Макдоналдсе
Ездит в Египет и Турцию
Ходит в офисы
Получает пособия
Трудится на огородах
Ворует бюджетные деньги
Ездит на новых машинах, купленных в кредит,
Собранных в Узбекистане,
И на старых машинах, угнанных из Германии и Японии...

И так далее, и так далее. Из длинного верлибрического плача по современности мы узнаем о скучном и нескромном быте, бытовании новых и старых людей в суперсовременном капиталистическом обществе, где говорящая не находит места себе, своим не только желаниям, но просто скромным интересам. Если другой человек в классической культуре был собеседником, неким зеркалом, в котором преломлялись авторские интенции, то теперь он только незатейливый персонаж пейзажа. Такая гражданственность картинна: люди здесь как маски японского театра, только роли и качества, лишенные то ли душ, то ли ликов (от слова личность).

Лишь детство, как это часто случается в современной поэзии, наполнено подлинными красками, полнокровно пребывая и видоизменяя настоящее:

И еще я вспоминаю, как меня, первоклассницу,
Остановила стайка старших мальчишек.
Их было пять или шесть человек.
Я шла в библиотеку сдавать книги.
Они окружили меня, схватили за руки,
Полезли в трусы, один или двое вожатых,
Искать письку, но мало что обнаружили, как я сейчас понимаю,
Я завизжала, заплакала, показались взрослые,
Пацаны убежали.
Среди бела дня, сахарный завод, рабочий поселок,
Отец заведует отделением райбольницы
Не райской, а районной
Мать преподает литературу
Записала меня в эту библиотеку...

Эта травма приведена здесь не как фрейдистская штучка и не ради красного сюжетца. Это объяснение всей полноты русской современной жизни, то, из чего выросла и сложилась действительность. Такая первотравма была у самой страны по дороге в библиотеку. Это ее, всю больную русскую девочку, встретили хулиганы и что-то с ней сделали или просто наговорили. Проявить такой смысл просто, но в книге он остается непроявленным бессознательным знанием о мире. Фанайлова удивительно аполитична в общепринятом значении этого нелитературного слова. Она пребывает в зоне словесности, в зоне людей и красоты.

И, кажется, что это ее alter ego — «Публичная женщина»:

Она надевает чулки и боди
Серебряной кольчуги нечто вроде,
А сверху носит Levi’s и худи.
Что говорят об этом люди?
Что в глазах ее лед
И никто не брат
Не медбрат, вот.

А по ночам она плачет как девочка
Ходит по ножам как чужая дочка
Плетет рубашки из крапивы
По лекалам французских пижам
Вынимает из-под ногтей булавки
Словом делает все что положено
Бедному ангелу нашей провинции
Женскому ангелу в отставке
Молится: хоть бы остались живы
Ее братцы сестрицы ее братцы

Красота приобретает странные формы. Потому что то, что любишь — красиво. А как не любить эту проститутку, которая стала такой не потому, что дурна внутренне, а просто потому, что все вокруг такое, потому что такой ландшафт, а даже насекомые мимикрируют.

Одно из лучших стихотворений книги — «Испанская баллада». Картины провинциальных испанских городов населены тенями живших и бывших здесь когда-то поэтов, путешественников, мелькнут и полнокровные студенты, как бы сталкеры в этом мире Истории, мире Красоты, каких-то нарядов, изразцов, осколков, крапинок...

В Малаге в соборе
Кукольный театр Страстей Христовых
И Его Святых: черные мультипликационные фигурки:
Св. Франциск, Св. Игнацио и другие.
Картина казни Павла: усекновение главы:
Посредине площади — кровища
Растерянный меченосец-палач
Голова святого в полете окружена сияньем
И Христос, пока незримый для многих
Очевидцев казни,
Крепко стоит, как тореадор, на жилистых мужеских ногах...

И после бесконечно долгого путешествия, так долог может оказаться маршрут туриста, по этим закромам литературной и внелитературной полужизни полуреального мира заграницы, взрыв и реальное нашего российского сейчас:

В день возвращенья в Россию
Мне позвонила подруга
И рассказала:
Другую нашу подругу зарезал сожитель.
Она его более не хотела.
Точнее, ее мать сломала ногу
И требовала повышенного внимания.
А он тоже требовал.
На двоих ее не хватало.

Он вернулся с приготовленной заточкой.
Она почему-то ему открыла.
Зб день рассказывала соседке:
Снится мне сон, что я падаю в пропасть.
Она осталась там, где сидела,
В луже крови
На кухне.
Голова еле держалась на позвоночном столбе.
Но сияния вокруг не наблюдали
Те, кто делали запись в протоколе,
И не заметили в помещении никого постороннего
С усталым лицом русского крестьянина.

Этот стремительный обвал в русское бытие, за-бытие, т. е. бытие за пределами географии и памяти, дает колоссальный катарсический эффект: вот мир нормальный, мир с ногами и головой, а вот мир инфернальный, наш, кошмарный и ужасный мир физиологии, насилия, бессмыслицы, агрессии. Монтажная заточка поражает каждого, кто не равнодушен: разве это мы, наша страна, наша культура? Кому мы, в конце концов, принадлежим: тем или этим? И уже не твердо понимаешь, кто эти «мы»: местоимение теряет число, общность рассыпается на животные единицы, кругом враги: человек человеку волк, если это русский человек, хотя закон, по которому это оказывается так, все же внешний, латинская поговорка определяет бытие человека здесь-и-сейчас, русского человека, а не человека вообще, который не должен, не может быть таким...

То, что соединяет два мира — смерть. Елена пишет это слово через дефис: «см-ть». В этом стремительном жесте тот порыв, который заставляет еще живого человека кричать о своей жизни, ведь пока эта палочка не соединила две даты, говорящая жива. Даже не говорящая, а произносящая. Старая романтическая мифологема «поэт-медиатор» рождает всю эту борьбу прошлого и будущего, мещанского и подлинного.

См-ть приходит как наружка
Как в стакан воды подружка
Плюнувшая сгоряча
Хочешь воздуха смешного,
Хочешь жемчуга речного? —
Спрашивает внутренняя психушка.
Ничего я не хочу.

Потому что умер умер
По ночам зудит как зуммер

Мчатся бесы вьются бесы
Почему его могила,
Европейского повесы,
В вечной мерзлоте?
Почему у русской драмы
Вообще, у русской пьесы
Лишь один сюжет?

Заглавное стихотворение «Лена и люди» открывает тему читателя, отверженности и нужности поэта, тему служения (почти христиански понятого) и тему внутреннего изгнания: если не из капиталистического рая, то из мещанского ада.
История про то, как продавщица ночного продуктового магазина случайно узнает, что героиня пишет стихи и просит дать ей почитать книжку, совсем не оригинальна, не сентиментальна, не претендует на физиологический или какой-нибудь другой очерк. Она явлена здесь совсем для другого. Героиня ищет в этой взаимосвязи людей себя, узнает внутри что-то о себе такое, что становится для нее открытием:

Я не понимаю, зачем накануне
Нового года
Люди бегают в поисках елки
И подарков
И этот дурацкий обычай
Дожидаться
Речи Президента по телеку
А потом выпивать и закусывать

Этот Новый год
Я встречала
В поезде москва-воронеж
С китайскими рабочими
У них год крысы наступает в феврале
И они легли спать в одиннадцать
И я с ними заснула
В отличие от привычки
Засыпать в четыре

Героиню разрывает на части, она мечется между стремлением понравиться (как бы это банально и, возможно, пошло, не звучало) и той отрыжкой, которую в ней вызывает все стандартизированное, плоское, обычное, общепринятое и общедоступное. Героине Фанайловой тесен этот мир, но она тоже «человек эпохи Москвошвея». Как много лет назад Мандельштам мучился этим разладом-единением, так теперь все та же участь постигает поэта: быть и не быть в толпе и с толпой.
Принято противопоставлять Мандельштама и Пастернака по тому признаку, что один был социальным экстравертом, трибуном, который всю жизнь мучился гражданскими мотивами и просто не мог не написать знаменитую эпиграмму, видя в этом смысл поэзии и дело поэта, а второй был, напротив, социальным интровертом, породившим пресловутую кухонную культуру или даже контр-культуру, но домашнюю, для внутреннего пользования, без подвига, который в известных обстоятельствах оказывался самоубийством. Елена Фанайлова очевидный приверженец этой мандельштамовской демократической традиции радения за нацию. Она видит свое дело в говорении с народом, о народе и для народа. Лена и волки. Лена и люди.

Пётр РАЗУМОВ