ЗИНЗИВЕР № 5 (37), 2012

Поэзия


Жанна СИЗОВА
Поэт. Родилась в Москве. Окончила филологический факультет Иркутского государственного университета и Санкт-Петербургский институт богословия и философии. Автор книг «Ижицы» (1998), «Логос молчания» (2009), «Монохон. Короткие истории о жизни в Иркутске» (2012). Печатается в российской и европейской периодике. Награждена медалью св. ап. Петра (2005). Живет в Петербурге и в Havant (Великобритания).



ЗАМЕЧАНИЯ В ЗАЩИТУ НУЛЯ
 
Купеческие воскресенья

Никто не знает нас такими, какие мы дома.
Не то, чтоб в кальсонах, в пижаме, в робе —
вовсе без гардероба, в помятости наизнанку.

Охлаждение от повседневности.
Конденсат безделицы оседает влагой
на расположенные здесь предметы.
Они увеличиваются в размерах. Оптика превращений.

Я уменьшаюсь. Мой рост мелкий, как в книге точка.
Мама моя распознает, на каком текстовом фрагменте
находится ее дочка.

Уединение — жизнь внутри вздоха.
Хожденье по перспективам наружи.
Лужи разлитости.
Из блюдца дули черный и байховый.
Гений места.
Невеста седьмого дня.
Невеста.



Июль

В гамаке раскачиваются дни.
Тяни меня, солнце. Вытягивай из меня волокна.
Окна зрачков жмурятся в цифрах света.
Рдеют яблоки. Краснеет и моя кожа.
Синий плед раскинут в траве.
Детеныш спит в голубой панаме.
Родинки на наших ногах совпадают.

Свей, аист, гнездо в наших спинах.
В наших розовых спинах свей
вместо рыхлой, дырявой крыши, забитой паклей.
Будем безмолвны и недвижимы.
Никто не приедет.
Никто не знает, где мы живем,
как к нам добраться.
Никто не слышит. Только львы и мыши.
Шебуршат в норах, чешут репейник в гривах.
Захмелевший шмель запутался в ветвях сливы.
Деревенский пейзаж. Бытовая сцена и только.
     Но всякий лист вздрагивает,
     щетинится мышья шкурка,
     набегает волной осока.
Вот он, глаз всезрящ, недреманно око,
     соскользнул в траву и моргает,
     щурится, разглядеть хочет,
     все разузнать, проведать…
Столпотворенье света.
Мама зовет обедать.



Пейзаж из Мариинской больницы

Топонимика вида проста.
Масштаб определен периметром окна, забитым ватой.
Условные значки — два дерева и гата, сласть восточная, забыта на окне.
По эту сторону окна есть я и мой недуг. Недуг мой недурен:
цветистой бахромой раскрасил тело, меловой бледностью мне убелил лицо
бескровное — всю кровь в сосуды разлили и увезли в Ефес.
Но что пейзаж?
Скамейка-шприц в экваторе двора загривком присутулена к коре.
Объекты эти замкнуты в каре.

Сегодня здесь термометр возрос, и ртутный барс приник к его стволу.
Велю отпрянуть — вцепится в окно, бельмо пенициллиновой пурги
закатит в щель — и был таков… ни-ни…
По марлевой дорожке санитары носилки-сани катят.
                                                                                                    В них тела преставленных.
Живая я жива?
Пейзаж мой — альбинос. Бинтом февральским выгибает спину,
и хирургическое ложе с балдахином так клонит в сон… сонет.
Так клонит в сон… нарцисс — наркоз…



Москит

Раскаленною доменностью губ
заветрю, пропожарю скит отжитый.
И ревность — мой тропический москит,
двукрылый гнус, неверностью согретый,
слетит туда, где подзолистой ночью
сандалий Моисея волдырит
сухую солончаковую почву.

Там россыпью священных помпадурш
усыпан Фавн. Там не тревожат вести
покой черниц из горнинских  предместий.

Мотылик, насекомое, москит,
мой кроманьонец, окрылованный патруль,
кроши слезу на ядрышки для пуль.
Под видом комара на таинство трапезы
проникни. Там Юдифь. Она в аскезе.
В подряснике . . . чуть одесную . . . здесь . . .

Целуй ее, москит!
Пусть губы, как прорванный вирусом флаг,
слетят с лица и побелеют в лихорадке.
(Украдкой вздрогну, оглянусь украдкой!)
Кусай, впивайся в кожу, цапай, жаль!
Иглой летающей (как льдисто мне, как зябко!)
кромсай случайностей блудливую повадку.

Еловые вязанки суеверий
Жги до костей туннелями артерий.
Вжинай огнище, взвизгивай до ора,
Лютувствуй лютней моего позора.

Откуда эти жаркие шары
из пропеченого проклятиями рта,
стирая десны, катятся наружу?
Москит, чудовище, ты уговор нарушил,
ты мне возвел герб ревности — герпес.
Я — выгостья неласковых утех,
Напраслины сутяжная зазоль.
Хворь в междометьях застревает, хворь…
Из глаз два клевера в горячке выпадают,
и жимолость под мышкой
выламывает с корнем — так горит
виталище… храмовище… москит!



Гусеница

«…все они, эти люди — мудаки. В них нет ни капли интеллекта.
Они боятся думать. Они трусы. Они не такие мыслящие существа,
 как мы с тобой…»
Чарльз Буковски. «Фактотум»

Куда этот служащий, клерк,
помидоровый сборщик, крутило-мешало,
помойный вояк, сукин сын,
куда он влачит в сорок ног свое жало,
зачем он влечет за собой этот ворох
квитанций, счетов, этих баксов,
пришпиленный пот волоска на подмышке.
Крышка ему, похотливой и куцей козявке.

Читатель, дери человечины нитку,
застрявшую между зубами случайно …
Чайным спитым ошметьям
дарована большая тайна,
чем строке этой книги.
Но здесь композиции мастер. Точен контур ее,
безупречно жесток и отмерян от мили до мили.

При всем это чтивное пойло затеряно в бедрах
какого-то сточного жанра.
Читать его с контрацептивом.
Боязнь заразиться.
Но Малера слушать зачем?
Его нет на западе.
Он не придет с востока.
Хотя, надо признаться, устье его героя
значительнее истока.



Цветы

За какие такие доблести
темных роз кочаны подрагивают
на колючих ходульках босых.
За какую такую любовь
их прострелы и в глаз, и в бровь.

Под какую такую рифмочку,
за какою по счету рюмочкой
так танцуют поджарые герберы,
славят румбу и опровергают Грига
эти герберы цвета индиго.

Кто же выведал эти тайности,
от которых по скатерти лилии
парусиновой тонут флотилией,
за какое такое радушие
их голов ароматоудушие.

А теперь вот трехпалые ирисы,
подглядники бессловесные,
сноровисто разлопоушились,
аспарагуса веткой приправленные.

За какие такие взаимности
этих стеблей причуды и дивности,
мне, с накидкой ценою в пятак…
да за так — да за так — да за так…



Ощущения времени, выраженные в сегментах

«Притом что каждая минута, отвоеванная у одиночества
и страха, была для Ж. бесценной милостью,  значила
больше, чем вся жизнь, больше, чем вечность жизни, о которой
нам твердят, и ее собственная жизнь в ней  затерялась…»
Морис Бланшо. «При смерти»



Минуты днем

Круглые, с жирной улыбкой
На толстых и красных губах.
Губы-лососи, приготовившиеся на нерест.

Сомкнуты оси стечения обстоятельств
в многомерную букву «о»:
плодовитые шарики, всепитательная икра
кружат и кружат, не находя своего имени,
оседая на толщу времени,
застревают мальками
в золотой чешуе осетра.



Минуты

Падают волосы-листья
с дерева-головы.
Падают волосы — они уже сочтены и подсчитаны
до твоего появления из скорлупы крутобокой.

К суете не протягивай руки,
запускай же их в волосы,
трогай их, трогай,
шелкопрядовы тонкие нити,
разноцветну паучью слюну,
белый лен тереби.
О, как мне приятно, когда
трогаешь ты мои волосы.
Они осыпаются на плечи, падают вниз,
ускользают и застят поверхность,
роятся повстанцами в час необратимой смуты.
Все это, кажется, волосы,
а приглядишься — минуты, минуты, минуты…



Часы

Это опять она, рыжая голова.
Смотрит в зеркало над моею дверью.
Трудно поверить, что у нее есть ноги,
ноги, стоящие на табурете.
Плети нет, чтоб отучить эту пакостную девчонку,
дочку хозяйки комнаты,
которую я снимаю перед самой войной,
бойней, в просторной квартире
в предместье Парижа,
следить за моею жизнью.
Скребет, мурыжит меня присутствие
желтых немигающих глаз.
Еще один осторожный лаз —
и я запущу в нее чем-нибудь потяжелее.
А мать тихарит, жалеет, грозит, чтоб в последний раз.

Этот последний раз воздушным налетом
загнал нас в тупик, в подземку.
Лямка существованья изнашивалась в труху,
мир осыпался за скобки.

Внезапно пробки памяти вывинтило наружу
видение, длящееся часами в той самой комнате –
за деревянными небесами
возвеличился огненный серафим,
серафим-подросток, величиною мал,
он горящий уголь в руках сжимал,
уголек, добытый клещами в жертвеннике —
дровянике ненасытного Бога.
Бестолочь и профан, я тогда не понимал,
что нахожусь не в комнате, а подле его порога…



Замечания в защиту нуля

Зачем сказал «гнилой и серый нуль»,
сравнив его с пустою серединой,
с посредственностью,
с трепачом «ничто»?

Он не такой, мой нуль.
Он полновесно-невесомый,
круглый, не знает ни начала, ни конца,
он бесконечность, нуль, мерило всех вещей,
вмещая все, он от всего свободен.

Для многих дел разбойничьих угоден,
он может быть свирепым палачом
и с плеч главу снести твою случайно.
Нуль-конокрад спроворит лошадей
для выпаса на заливных лугах.
Но не ищи его ни в свете, ни впотьмах
для наказания. Не обижай его:
непримирима, воинственна, зла,
я встаю на защиту нуля.