ЗИНЗИВЕР № 11 (43), 2012

Поэзия


Анатолий Домашёв
Поэт, переводчик, эссеист. Окончил Ленинградский Кораблестроительный институт.  Автор книг «Ветви и мачты», «Жизнетворения мои», «Наказание охотника», «Прежде чем», «Жребий». В 1960-70-х гг. посещал ЛИТО «Нарвская Застава». Живет в Санкт-Петербурге.



НОВЫЕ СТИХИ
 
ПРИТЧА О СЛАВЕ

— Пожить бы там,
где жил Крылов
Иван Андреич, баснописец…
Губа не дура, Иванов,
недурен был бы экзерсисец.

— Пожить в известности чужой,
испробовать бы жизни в славе,
насытясь ею, как едой —
чужой однако сладкой в яви.

И вот купец не дурачок,
а по фамилии Спиглазов,
производивший табачок,
смекнул идею эту сразу.

Как только классик наш почил,
простились с ним и с домом россы,
купец часть дома прикупил —
стал торговать в ней папиросы.
Вот так табачный господин,
упроча свой успех торговый,
почти мгновенно —  в миг один
сравнялся славою с Крыловым.



*   *   *

Не так мы расстались с Балтийским заводом,
я знал, что расстанусь, но, думалось, будет теплей.
Наверно, я сам задержался с уходом
и так запоздал — пережил вдруг друзей:
одни в небеса невзначай отлетели,
другие — исчезли, точней — их ушли,
а я молотил вхолостую на мели
и даже, быть может, почти на мели.

Ну были «подельники», были коллеги,
ну девушек пара да несколько строителей,
суетились вокруг мастаки на «телеги»
начальству, где мало осталось людей…
Но главное все же — не чувство унынья,
важнее — свершившийся дивный итог:
я с вами был честен и присно, и ныне,
я отдал вам все, что был должен, что мог.



ПОСЛЕДНИЙ КОРАБЛЬ

Контр-адмиралу В. И. Роговому

Со стапеля сходит наш новый корабль —
ах, как хороши в белой форме матросы,
а выпуклый корпус лицом — дирижабль,
ныряющий, рвущий и цепи, и тросы.
Но знает ли кто здесь про то, что я знаю,
мне чудится голос в том праздничном хоре,
и мысль эта праздник печалью пронзает —
корабль никогда не отправится в море.
Не знает никто здесь того, что я знаю,
не знают зачем, отчего я в печали
смотрю ему вслед и как будто съезжаю
со стапеля в воду на палубной стали,
с матросами вместе машу бескозыркой.
Их белые стаи над стенкой причальной
в руках у матросов — как белые дырки
на небе на синем, от сини печальном.
Так праздничны лица, так радостны боссы,
флажками расцвечен, украшен корабль,
и так хороши молодые матросы,
смущает лишь рифма-намек — «мизерабль»*.
Пусть облаком в небе плывет дирижабль,
пусть склянки пробьют на соседнем линкоре,
со стапеля сходит последний корабль,
не знает никто, что не выйдет он в море.
Отплачет страна и падет государство,
и хоры немыми вдруг смолкнут в фаворе,
так гибли империи, ханства и царства,
так наше от нас отодвинется море.
Корабль порежут купцам на иголки,
схоронят матросов тайком за собором,
стихи эти лягут пылиться на полки
со странною рифмой, со странным укором.

* miserable (англ.) — жалкий, несчастный



ПРИТЧА ОБ ОРУЖЕНОСЦАХ

Вот в окруженьи знаменосцев
герои первых битв идут,
за ними их оруженосцы
оружье славное несут.
Оно в зазубринах и шрамах
на солнце золотом горит,
не зря торжественно и прямо
и сибарит, и инвалид,
не проходящие по плацу,
а лишь глядящие парад
из окон праздничных палаццо
кричат им вслед: Виват! Виват!..»

Прошли года, иной порою,
сменив былых героев ряд,
оруженосцы-негерои
выходят с блеском на парад,
а то оружье боевое,
что до сих пор потомки чтут,
уже лишь слуги слуг героев,
не зная, что это несут:
от слез победных не балдея,
глухие к золоту мечей,
не понимая, чем владеют,
но зная, как продать ловчей.



*   *   *

Памяти Н. И. Грудининой

Упрекала когда-то меня поэтесса —
фронтовичка, толмач и лихая в бою медсестра,
черноглазая бестия и патронесса,
поощрявшая первые наши пробы пера.

Зорким оком окинув тетрадный листочек,
бесконечно куря сладкий свой «беломор»,
выносила уверенно, без проволочек
искрометный и правильный нам приговор.

«Штрих-пунктирны как будто стихи твои, Толя,
из случайных деталек рисуешь чертеж,
по листу рассыпаешь, пунктиришь их, что ли,
но чертеж-то выходит чертовски хорош!»

Укоряла как друг, как поэт и учитель,
не мучитель какой-то и не прокурор,
зная: в каждом из нас прорастал сочинитель
тот, который оценит и примет ее приговор.

Как тогда разглядела она, разгадала,
«закадрила» в нас голос, манеру и стиль?..
А она пол-Европы пешком прошагала,
чтобы честную эту работать «кадриль».



ВАРИАЦИЯ НА ПУШКИНСКУЮ ТЕМУ

Если ехать вам случится…
                         А. С. Пушкин

Если ехать вам случится
через Пулково на Псков,
там, где Оредеж струится
меж высоких берегов, —
от большой дороги слева,
после церкви, за мостом,
вам откроются вдруг, эва,
холм крутой и барский дом.
И они здесь так уместны,
так поставлены с умом,
что советую вам, честно, —
не отвлечься за рулем.
Я напомню ненароком,
чей был раньше этот дом:
им владел поэт Набоков,
год владел — пришел «облом».
И пришлось познать чужбину —
жить, скитаться, умирать,
дом ему укором в спину
снился в снах — ни лечь ни встать.

Так бездомным стал Набоков,
но, однако, где б не жил,
ни в одном краю далеком
дом другой не заводил.
Памятуя о поэте,
на холме ли, за холмом
пусть и нас хранит на свете
наш единственный свой дом.

Ну а дальше очень скоро
снова — влево поворот,
где (минуток через сорок)
Домашёв давно вас ждет.
Въезд к нему пока без визы —
не дожить бы до того, —
это Дивенская мыза,
муза малая его.

Каждым летом в дождь и в ведро
он, пижон и ловелас,
дышит воздухом и бодро
пьет в жару, но — только квас
и, шутя, хохмит из сада
сам себе и деревам,
отчего писать так надо:
вместе — «квас», раздельно — «к вам»?



ПРИТЧА О МАСТЕРЕ КИНО

Лишь увидел Мастер «конника» из МХАТа,
«як артист залазит»   на коня в седло,
Мастер, чуть не плача, прочь ушел из хаты,
что сказал при этом — знает все село:
«Нету у нас Щорса, и кiно нэмае!»
и на холм ушел он пасмурней, чем тьма,
прихоть «сильных мира» хоть кого сломает,
две недели Мастер не сходил с холма.
Он снимал пшеницу словно спину львицы,
он снимал бегущей светотени след,
ходуном ходило золото пшеницы,
то-то радость глазу, а покоя — нет.
И когда приехал пусть неименитый,
но такого Мастер ждал в душе давно,
и в седло взлетел он, врос в него как влитый, —
улыбнулся Мастер: «Е у нас кiно!»

И понятно стало подмастерьям юным,
церберам и служкам — тем, что бдят всегда:
бриллиант оправой им «не переплюнуть»,
неподвластна стражам Мастера звезда.
Церберы хвалили, служки угождали,
«Трэба тут подумать» — он им отвечал.
…Мастер не меняет совесть на медали —
вот такой у сказочки простенький финал.



ВОСПОМИНАНИЕ О ТАНЦАХ В МРАМОРНОМ ЗАЛЕ ДК ИМ. КИРОВА
(в народе этот зал называли «Камнем»)

В рубашках голубых
и в галстучках вишневых
на танцы мы ходили в них
кадрить чувих фартовых.
В то время Ленинград
был город джазов редких:
дул в «Камне» джаз-Кандат,
Вайнштейн-джаз — в «Пятилетке».

А в «Промке» — третий джаз,
им верховодил Атлас —
маэстро тоже высший класс,
косивший под прибалта-с.
Но и другие времена
хранил хрусталь на люстре —
о них с гулаговского дна
«дудели» Рознер, Лундстрем.

Был воздух остр и густ —
как наэлектризован,
до потолка, до люстр
звенел хрустальным зовом.
Тяжелый ритм, а не глагол
царил, взлетал, топтался
и под ногами пол,
казалось, прогибался.

Не бал, не маскарад,
скорей — базар, толкучка,
плясал весь Ленинград,
как в праздник, как в получку.
От каблуков, подошв
паркет скрипел, прогнувшись,
зал шелестел, как дождь,
в носки переобувшись.

Прошло немало лет,
я побывал в том зале,
там, как живой, плясал паркет,
и тени — джаз лабали.



*   *   *

В Отечестве своем,
не в датском королевстве
играемся, поем —
в беспечном благолепстве.
Отечество горит,
вонючей пахнет серой
и греет изнутри
недогоревшей верой.



*   *   *

…надежд наивных эра,
    шестидесятые года.
         Александр Володин

Шестидесятые распятые
и этим, и теми:
и смятыми, и снятыми,
профукавшими время.
Шестидесятые распятые,
так милые народу,
во времена еще треклятые —
тяжелые — как роды.

Вслед за войной холодною,
за оттепелью следом
сверкнули высью горною
и малою победой.
Впервые власть без Сталина
перед больной страною
в открытую расставила
грехи с его виною.

Шестидесятые распятые,
а мы в них, друг мой, жили,
стихов своих не прятали
и с зэками дружили,
не девочек нейлоновых
на приступ штурмом брали —
кафе в огнях неоновых:
там, где стихи читали.

Потом придут застойные
года полухмельные,
похмельно-непристойные,
медально-наградные.
Кому-то, может, пофигу
те канувшие годы,
но нам они эпохою,
глотком были свободы.



*   *   *

Не девушку, женщину — зрелую, мягкую,
чтобы тонул в ней и шел бы ко дну,
губами сухими измятую, мятную
женщину, а лучше всего бы — жену.

Жену мою милую, дивную, статную,
до боли, до темного часа — мою,
из вас никому, может быть, непонятную,
лишь только ее у Тебя и молю.



*   *   *

Кто там с крыльями в небе?.. Не знаю.
Может, Ангел, приснившийся днем,
может, летчицей, крылья ломая,
моя жизнь опадает огнем?..
Перестала быть водочка сладкой
да и горечь не так уж горька,
попенять бы разок, хоть украдкой,
но терплю ее лет с сорока.

Да и что уж теперь и пенять-то,
если вот она вся прожита…
Что ж мешало ее поменять-то?
Суета, дорогой, суета.



*   *   *

Бывает иногда
ни берег, ни вода
не лечат настроений,
и хочется тогда
идти туда, куда
и нет, и не было ступеней.

Войдешь в старинный сад,
там с крыльями — грустят,
а кто без крыл — смеются…
Трамваи — цвет «гранат», —
как гром пустой гремят,
по Линиям несутся…

Оглянешься назад:
вот Соловьёвский сад —
чертог воспоминаний!
Вот обелиск с Орлом
гранитным взмыл колом,
свидетелем свиданий.

Фельдмаршалы, парад,
весь марсов арьергард,
а вот и сам он — граф Румянцов:
лицом порозовев,
красив идет, как лев,
меж разных прочих кранцев.

А поперек дерев,
Нева, взбурлив, взверев,
по речкам и каналам,
раскрыв свой хищный зев,
крадется, обнаглев,
хитрющая каналья.
И вдруг, замедлив бег,
водой набухших рек
из-за дворцовых транцев,
как теча из прорех,
на наш вылазит брег,
а ей — как иностранцев.

Куда ж вы, граф, куда?
К нам движется бяда:
на Остров — затопленьем!..
Но ветер и вода
не знают ни стыда,
ни чувств, ни настроений.