Александр КАРПЕНКО
Поэт, прозаик, эссеист, ветеран-афганец. Член Союза писателей России, Союза писателей XXI века. Закончил спецшколу с преподаванием ряда предметов на английском языке, музыкальную школу по классу фортепиано. Сочинять стихи и песни Александр начал еще будучи школьником. В 1980 году поступил на годичные курсы в Военный институт иностранных языков, изучал язык дари. По окончании курсов получил распределение в Афганистан военным переводчиком (1981). В 1984 году демобилизовался по состоянию здоровья в звании старшего лейтенанта. За службу Александр был награжден орденом Красной Звезды, афганским орденом Звезды 3-й степени, медалями, почетными знаками. В 1984 году поступил в Литературный институт имени А. М. Горького, тогда же начал публиковаться в толстых литературных журналах. Институт окончил в 1989-м, в этом же году вышел первый поэтический сборник «Разговоры со смертью». В 1991 году фирмой «Мелодия» был выпущен диск-гигант стихов Александра Карпенко. Снялся в нескольких художественных и документальных фильмах. Живет в Москве.
Портреты поэтов
Лобачевский поэзии
Заметки об эстетике И. Бродского
Никто еще из крупных русских поэтов не писал таких скучных стихов, как Нобелевский лауреат Иосиф Бродский. В них напрочь отсутствует, за редким исключением (например, в стихотворении «Представление»), какой-либо чисто развлекательный элемент. Разве что иногда прорывается на поверхность сдержанная ирония, направленная, чаще всего, на самого себя. Нет ни завлекающих читателя пикантных заголовков, ни вызывающих дрожь эпитетов… Наоборот, ощущение скуки только усиливается: стихотворения невыносимо длинны (как будто автор, начав однажды рифмовать, уже не может остановиться: недержание рифмы); стихи перепичканы евклидовскими «штучками». Бродский-геометр расчертил небо своей поэзии фигурами рискованного математического пилотажа. Добавим сюда еще и его скрупулезность в описаниях, более свойственную прозаикам. При этом извилин души Бродский, как в свое время Василий Розанов, обнаруживает никак не меньше, чем извилин мозга!
Короче, он не делает ровным счетом ничего для спасения интереса читателя. И поделом ему, читателю! Ибо все это — элементы стиля поэта, без которых невозможно его творчество, элементы стиля, где «недостатки» — лишь необходимое условие для широко заявленных достоинств.
А стоит ли мне вообще писать о Бродском? Знакомы мы не были, стихи его в моей героико-романтической системе координат, то бишь эстетике, «не катят», т. е. нет ничего более далекого от меня — по сущности, энергетике, внутренним задачам… Но есть некий магнетизм непохожести, который заставляет нас искать и находить в чуждом нам и даже враждебном соль и зерно — и раздвигать таким образом границы собственного «я». К тому же, я не претендую на универсальность данного исследования — это только мое частное мнение.
Надо сказать, что «скука» для Бродского — естественная стихия, это его мир, его грядка, которую он усиленно возделывает, предвидя неожиданные всходы. Его бы наверняка покоробило и оскорбило, если бы кто-нибудь предложил ему прибегнуть к помощи какого-нибудь музыкального инструмента — например, гитары, чтобы «взбодрить» слушателя. Он не Высоцкий и не Окуджава. Нет, ему определенно необходимы эти скучно-монотонные, но сами по себе распевные строки. Он словно бы убаюкивает читателя (Элегия Джону Донну), чтобы где-нибудь на двухсотой строке, не раньше, прибегнуть к шоковой терапии его пробуждения. И читатель, как правило, попадается на эту удочку!
Скучный реализм у Бродского — только своего рода фундамент, на котором он возводит просторное здание, где живут его максимы, прозрения и размышления о вечном. Поэтому короткие стихи — определенно не его стихия. Ему необходим длинный звукоряд, чтобы точно разместить все акценты…
Если долго писать одно и то же стихотворение, начав его с какого-нибудь пустякового повода — например, дня рождения друга, и каждый день добавлять в него по строфе, наслаждаясь, как вещью в себе, самим процессом стихосложения, то в один прекрасный момент поэт пребудет в состоянии необычайного озарения — и это даст стихотворению недостававшую ему эмоциональную кульминацию. И мы готовы простить поэту его многослойное многословие ради этого вдохновенного посыла. То есть Бродский не ждет вдохновения, как большинство поэтов, он идет за ним по пятам — и, наконец, настигает его!
Не стоит сбрасывать со счетов и тот бесспорный факт, что Бродский — еще и незаурядный мыслитель-философ, которому охотнее всего мыслится рифмованными строчками. И, как только иссякнет в нем геометр и живописец — за дело принимается афорист-мыслитель, и думающему читателю, по крайней мере, уже совсем нескучно. Он готов простить Бродскому его длинноты за единственный удачный афоризм, как мы прощаем Томасу Манну или Роберту Музилю горы нестерпимо скучной прозы за несколько проницательных фраз — если, конечно, нам посчастливится до них добраться.
Кто-то пустил небезосновательный слух, что питерская школа русских поэтов как раз и грешит, в отличие от московской, избытком геометрии в стихах, в ущерб чувствам и развитию. Но было бы вдвойне странно, если бы архитектура прекрасного города никак, хотя бы косвенно, не влияла на творчество обитающих в нем поэтов. И стихи Иосифа Бродского не случайно так похожи на лабиринты каналов Северной Венеции.
Я долго был горячим сторонником той теории, что каждое лирическое стихотворение в идеале должно состоять из строго определенного количества строчек — и вовсе не потому, что «лишняя» строфа нанесет непоправимый вред его гипотетической цельности. Просто трудно удержать максимальную энергетику слова на большой протяженности стихотворения. Поэзия Бродского разбивает эту теорию в пух и прах. Его стихам как будто все равно, кончаются они или длятся: чем дерево длиннее, тем оно выше, тем больше на нем веток, тем причудливее их хитросплетения, тем больше шансов у верхних крон найти свое Солнце, недоступное нижним ярусам. Но дерево Бродского чаще растет не ввысь, а вширь и вглубь, как у Розанова…
Бродский-поэт не только скучен, он еще и малоромантичен. Не правда ли, убийственная характеристика для поэта! Кто-то может мне возразить: «Чего еще ожидать от поэта, так явно тяготеющего к эпосу?» Но, позвольте! Романтичен ведь блестящий эпик Сен-Жон Перс! А сколько романтики в эпосе его современника Шри Ауробиндо «Савитри»! Безусловно, речь идет не о дешевых приключениях, а об устремлении души к возвышенно необычайному. Но поэзию Иосифа Бродского слишком тяготит проза — проза жизни его эпохи. И, пожалуй, впору было бы говорить не о поэзии, а о рифмованной прозе Бродского, если бы не дивные поэтические образы типа «адмиралтейской иглы, обезболивающей содержимое туч», убеждающие нас в том, что мы действительно посетили пространство поэзии! Никто же не попрекает Пушкина за прозаизмы в «Евгении Онегине»!
Но все же ничто не убеждает меня в том, что гениальный писатель Бродский — действительно поэт: если идеал поэта — Пушкин, то Бродский — скорее Евклид, балующийся стихотворчеством; Пифагор, в промежутках между математическими вычислениями не брезгующий срифмовать пару строчек на эту же тему; Лобачевский, неожиданно для себя самого открывший, что две параллельные прямые — геометрии и поэзии — все-таки где-то там, в небесах, обязательно друг с другом пересекутся! Бродского действительно трудно назвать чистым поэтом: его перо слишком тяжеловесно, чтобы черным мотыльком порхать над белым листом бумаги. Разница между поэзией Бродского и поэзией Пушкина та же, что и между поэзией старика и поэзией юноши.
И все-таки каждый новый человек в поэзии личностью своей раздвигает границы того, что ранее именовалось поэзией: само понятие оказывается склонным к миграции. Слушая стихи Бродского, трудно отделаться от мысли, что это — некий надмирный голос, который отчего-то взялся рассказывать о самых мирских и прозаических подробностях жизни. И даже очень понятно, отчего он за это взялся — ради преодоления в самом себе всего мирского — страстей, скорби, бренных желаний. Послушайте его стихи о смерти. Как они рассудочно-взвешенны — там, где на бумагу просится крик, вопль о бессилии искусства перед жизненной неизбежностью! А, может быть, эта авторская рассудочность и есть та особая форма крика, которая присуща Бродскому-поэту?
К отличительным странностям поэзии Бродского я отнес бы еще и то, что рифма у него всегда торопится и опережает мысль, и это является бесспорным новшеством в русской поэзии. Можно спорить о том, хорошо это или плохо (обычно принято было считать, что мысль, законченная на рифме, приобретает от этого особую весомость и бесспорность — это как гвоздь, забитый точно под шляпку).
Несомненно другое: «высокая косноязычность», по Гумилёву, свойственная поэту и приобретшая у Бродского дополнительный оттенок в виде природной картавости, словно бы перенеслась на бумагу детской игрой в догонялки: смысл гонится за рифмой, да догнать не может…
Иосиф Бродский — мастер развернутых иносказаний, когда события, происходящие в стихотворении, присваиваются другой стране и даже другой эпохе. Наверное, время, в которое он жил, приучило его максимально отстраняться в стихах от опасных реалий, использовать эзопов язык, а затем, после эмиграции, это уже просто вошло в привычку как незаурядное художественное средство: свободному художнику и в голову не придет как-то таиться от своего читателя…
Но нельзя сказать, чтобы Бродский пользовался иносказаниями исключительно в целях политической маскировки: в этих стихотворениях («Письма римскому другу», «Письма династии Минь», «Подражание сатирам Кантемира») он выступает, как искусный стилизатор — перекличка с современностью возникает только в воображении читателя.
Поэт очень увлечен процессом рифмования, достигая в этом большого разнообразия. Но нет-нет, да и вспыхнет предательская мысль, что стихи эти ровным счетом ничего бы и не потеряли без рифмы, что рифма — просто детская забава для поэта, но никак не необходимость. Даже концевые рифмы у Бродского производят впечатление внутренних, необязательных, проходных, а то, что он, невзирая на это, упрямо продолжает рифмовать все, что попадается под руку, выглядит, наоборот, чересчур нарочитым, неестественным. Но рифмованный силлабо-тонический стих уже сам по себе изрядная нарочитость, подмеченная еще Львом Толстым. А у Бродского тотальная рифмовка режет слух еще и потому, что речь его сама по себе высоко прозаична. Это все равно, что взять куски из романа Достоевского — и переписать эту добротную прозу рифмованным стихом. Лишь плотность и вытекающая из нее напряженность поэтической речи у Бродского окончательно убеждают нас в том, что перед нами действительно стихи, а не проза.
Странная вещь: даже остроумие у Бродского отдает скукой и занудством; безнадежно далеко отстоит оно от искрящегося остроумия французских салонов времен Фронды и мушкетерства. Но не будем пенять поэту за его… своеобразие!
В слишком длинных стихах есть одна чисто метафизическая опасность: риск явного преобладания пустословия над поэзией. Но парадокс заключается в том, что как раз на путях «не поэзии», т. е. того, что совершенно не похоже на поэзию прошлых, канонических лет, и ждут нас настоящие открытия — то, что еще долго будет будоражить мозги писательского люда самым дурацким вопросом всех времен и народов: а поэзия ли это вообще?